Лиза, мертвенно распластавшаяся на столе в стерильных цветных пеленах, почти не дышала. Пульс еле прощупывался. С затаившимися зрачками, бессильная, беззащитная, она сейчас вся была во власти людей, окружающих стол, покоряясь всему, что они приготовили ей: их любви к ней, спокойствию, их равнодушию. Павел это почувствовал как упрек себе самому.
«Почему я сейчас готов отдать ей свою душу? Только лишь потому, что знаю отца, его боль, его горе? А если б не знал? А если бы я никогда прежде не видел этих щек цветущими, розовыми от волнения и от быстрого бега, а вот знал бы, как знаю сотни других, лишь зелеными, обескровленными? Все во мне?!. От меня?.. И от тех, кто стоит сейчас рядом со мною?!.»
Павел Горбов впервые подумал о людях, с которыми вместе работал. Сейчас все зависело от их помощи, от желания совершить невозможное: тотальный, запущенный перитонит, запоздалая диагностика, а вернее ошибка, может быть, от незнания, может, тоже от равнодушия, но Павел уже ненавидел в душе незнакомого ему человека, совершившего эту ошибку, и с надеждой глядел на сестру, подающую инструмент.
— Быстро, быстро!
Он почувствовал в себе неизвестные прежде, какие-то скрытые силы. Мозг работал легко, движения были четкими, лаконичными. Он взглянул на сидящую у изголовья больной Евгению Федоровну Александровскую, — сухая и тонкая, в золотых очках, всегда накрахмаленная, недоступная, стерильно чистая, она прежде скептически улыбалась на его операциях.
Сейчас в царстве трубок, баллонов и шлангов, подающих наркоз, у приборов, следящих за пульсом и кровяным давлением Лизы, Евгения Федоровна была вся внимание. Она отвечала ему четко, кратко.
— Давление?
— Сто на восемьдесят.
— Пульс?
— Семьдесят.
— Зажим! — бросил он молоденькой Лилии Петровне, старшей хирургической сестре. — Еще зажим! Спасибо…
Лапаротомия, лапаротомия… О тебе можно было бы говорить стихами, если бы я умел их сочинять! Разве это не чудо, что я, простой смертный, пока еще никому не известный и совсем без талантов, могу сейчас взять и разъять это мертвое тело, «поверить алгеброй гармонию» и снова вдунуть жизнь… Пусть, Лиза, твой любимый опять увидит, как трепещут твои пушистые ресницы, как ты опускаешь их, краснея…
— Салфетку!
К концу операции вошел шеф. Павел это почувствовал всей спиной, пробежавшим по ней холодком. Мировая известность, брюзгливый и важный старик Степан Афанасьевич, или, как его звали везде за глаза, дядя Степа, всегда появлялся на операциях в самый трудный момент. Он словно чувствовал интуитивно, когда нужно войти — и помочь. Но сейчас он глядел на больную и на медленно-точные руки Павла безо всякого интереса, потом фыркнул презрительно и, круто повернувшись, ушел к себе в кабинет. Это было здесь, в клинике, высшим актом доверия, невиданной похвалой: оставить молодого хирурга без подсказки и без присмотра. Павел вдруг ощутил, что он весь мокрый. Сестра стерильной салфеткой вытерла ему лоб.
Ассистент Леонид Арсеньевич Коряков, низкорослый толстяк и добряк, скорее похожий на повара, чем на хирурга, с электрокоагулятором в руках подмигнул молодому врачу:
— Поздравляю вас, Павел Иванович… с боевым крещением!
— Не болтайте мне под руку!
— Да уж все сделали, полно вам! Не пугайтесь задним-то числом… Все идет хорошо!
— Помолчите…
— Молчу, молчу! Тс… — и Леонид Арсеньевич подмигнул хирургическим сестрам, — Тише, болтушки!
В другое время эта выходка шефа, его фырканье и презрительный взгляд, наверное, не произвели бы на Павла такого впечатления. Он вчера еще не поверил бы в добрые чувства: просто ленится дядя Степа, доверяет любому, кто может держать в руках нож… и вилку! Но сейчас он тепло, благодарно прикрыл на мгновение глаза.
«Равнодушие — это, может, незнание?.. Неумение сделать?» — думал он утомленно, отвечая на новый вопрос. Крепкий, добрый толчок в плечо вывел его из туманного философского забытья. Ассистент снимал перчатки и дышал в лицо Павлу смешанным запахом табака и ментоловых леденцов.
— У вас, Павел Иванович, музыкальные руки!.. Я смотрел, любовался… Ни разу ведь не сфальшивили!..
Павел вспыхнул смущенно и отвернулся. Он еще не опомнился от напряжения пережитого. Вышел в моечную и сел на вертящийся стул, уронив свои крепкие красные руки. Только сейчас он понял, как безмерно устал от ответственности за себя и за Лизу.
Хотелось курить, но не было сигарет. Он забыл их в кармане пальто. Но тут подошла взволнованная, возбужденная Александровская, молча протянула раскрытую пачку «Кента»: у нее всегда были импортные сигареты. Чиркнула спичкой. Павел искоса взглянул на нее удивленно.
— Спасибо… Как вы догадались?
Она чуть покраснела, эта злая, седая, накрахмаленная старуха.
— Человек человеку друг, товарищ, а также и волк, — сказала она своим несколько хриплым голосом. — Поэтому и догадалась…
Павел молча крепко сжал ее сухой, тонкий локоть.
Он подумал вдруг о сидящем в холле Федотове: что он пережил, сидя там? Какою надеждой живет? Операция сделана, но шансов на жизнь так немного, ведь кроме лекарств еще нужны усилия самого организма, как сказали бы на войне, нужна вера в победу…