У меня было странное чувство: казалось, что должен появиться человек, который внесет свет и умиротворение или по крайней мере некоторый порядок в хаос наших взаимных отношений. Лист обещал приехать. К великому для него счастью, он стоял в стороне от всех дрязг и раздоров. Светский человек, обладавший так называемым личным апломбом в самой высокой степени, он казался малопригодным, малоспособным разумно уладить происходившие у нас недоразумения. Тем не менее я хотел дождаться встречи с ним и уже потом принять окончательное решение. Тщетно просили мы его ускорить приезд. Вместо этого через некоторое время я получил от него приглашение приехать на один месяц на Женевское озеро!
Последнее мужество покинуло меня. Совместная жизнь с друзьями обратилась теперь в самое безотрадное существование. С одной стороны, никто не понимал, как это я могу покинуть столь симпатичный домашний уют. С другой стороны, каждому было ясно, что оставаться здесь невозможно. Кое-как мы музицировали, крайне рассеянно, без всякого одушевления. Как бы для того, чтобы довершить общую путаницу, подоспела еще одна неприятность: устраивался швейцарский певческий праздник. Меня осаждали всевозможными просьбами и требованиями. Я старался отказываться от всего, но это удавалось далеко не всегда. Так, между прочим, я не мог не принять господина Франца Лахнера, участвовавшего в этом празднестве в качестве гостя. Таузиг позабавил нас, пропев в высокой октаве специально для этого праздника сочиненную Лахнером в древнегерманском стиле военную песню, что было вполне по силам для его полудетского фальцета. Но даже его шалости не развлекали нас так, как прежде. При других обстоятельствах этот летний месяц мог бы считаться одним из самых оживленных месяцев моей жизни. Но все решительно усиливало мое угнетенное нравственное состояние. Графиня д'Агу[343], приехавшая повидаться со своей дочерью и зятем, присоединилась к нашему обществу. Чтобы окончательно переполнить наш дом, после долгих сборов и переговоров по этому поводу явился Карл Риттер, на этот раз подтвердивший мое мнение о нем как об интереснейшем, оригинальнейшем человеке.
Когда стало приближаться время отъезда моих гостей, я и сам начал готовиться к ликвидации домашних дел. Я сделал для этого все необходимое. Посетил Везендонков и в присутствии Бюлова простился с той женщиной, которая при усложняющейся путанице обстоятельств, по-видимому, упрекала себя за происшедшие раздоры, явившиеся причиной моего отъезда. Глубоко взволнованные, расстались со мной все мои друзья, я же находился в состоянии полнейшей апатии и едва мог отвечать на их трогательные выражения сочувствия.
16 августа покинули мой дом и Бюловы, Ганс – в слезах, Козима – в грустном молчании. С Минной мы уговорились, что после моего отъезда она пробудет еще с неделю в Цюрихе, чтобы убрать дом и благоразумно распорядиться нашим маленьким имуществом. Я советовал ей поручить эти неприятные хлопоты другому, так как понимал, что при таких обстоятельствах все это ей будет очень тяжело. Она ответила отказом. Еще не хватало, чтобы в дополнение к нашему несчастью она дала расхитить наши вещи: порядок должен быть во всем! Как я потом узнал, Минна закончила все дела, касавшиеся ее отъезда и ликвидации хозяйства, к моему большому огорчению, с особенной торжественностью. В ежедневной газетке она поместила объявление, что по случаю дешево продаются хозяйственные вещи, необходимые в домашнем обиходе, и наделала этим много шуму. Сенсация получилась огромная. Стали распространяться всевозможные слухи, наш отъезд и те обстоятельства, которыми он вызван, обсуждали вкривь и вкось. Одним словом, получился целый скандал. Все это причинило потом и мне, и семье Везендонков ряд тяжелых огорчений и неприятностей.
На другой день после отъезда Бюловов – только пребывание этих друзей удерживало меня так долго на месте, – 17 августа на рассвете я поднялся с постели после проведенной без сна ночи и спустился вниз в столовую, где Минна уже ждала меня с завтраком: в 5 часов я должен был отправиться к поезду. Она была спокойна. Только когда мы ехали в экипаже на вокзал, она на минуту поддалась тяжелому настроению. Небо было ясное, безоблачное, стоял ликующий летний день. Я ни разу не оглянулся. Прощаясь с Минной, я не пролил ни одной слезы, что почти испугало меня самого. Напротив, когда тронулся паровоз, я испытал чувство облегчения, которое не мог от себя скрыть и которое все возрастало по мере удаления от Цюриха. Было ясно, что бесполезные мучения последнего времени оказались совершенно непереносимыми, и моя энергия и ее назначение требовали настоятельно, чтобы я вырвался из ненормальных и мучительных условий.