— Тарас, нет ничего более простого и косного, чем обыденное существование человека. Со всеми его радостями и горестями. В делах и заботах, разговорах о погоде и детях, в маленьких удовольствиях, во всем, что кажется привычным фоном жизни. Мы жили, ни о чем не задумываясь, будто не было голода и смертей, бесчисленных унижений, будто не было садистов и сумасшедших, святых и героев. Мы каждый день, сами того не сознавая, ступали по почве, пропитанной кровью, ели и пили, заказывали одежду, читали книги, смотрели спектакли, ходили на концерты. Даже смеялись. И любовь оставалось любовью. Но каждый миг был наполнен страхом физического уничтожения и ожиданием позора и страдания, и все это парализовало волю… Знаешь, как мне удалось продержаться, когда меня сутками допрашивал необразованный, жалкий, сам трясущийся от страха мальчишка, сверяя по бумажке имена, которых я вовек не слыхала? Знаешь, почему я выдержала холод, голод, боль и не сошла с ума, когда у меня на глазах убивали? Я цеплялась за жизнь, за каждую ее минуту, и твердила себе: ты обязана выжить. Потому что кроме ненависти во мне никаких других чувств не осталось.
— Ненависть? Вы имеете в виду Сталина?
— Нет, — она сделала над собой усилие. — Я берегла в себе ненависть к человеку, который когда-то назывался моим мужем. Как драгоценность, хотя говорят, что так не должно быть, ненависть разрушает. А тот, о ком ты вспомнил, — он никто. Просто труп. И при жизни он был говорящим трупом. Недаром помер в полном одиночестве, в луже собственной мочи… Давай возвращаться, Леся, наверное, уже волнуется… Ты думаешь, все это кончилось? И не надейся, дорогой мой.
— Мама не хочет говорить о прошлом.
— А зачем? У нее был выбор — ты. Остальное со временем узнаешь сам…
Тарас обещал писать и сдержал обещание. Письма от него в Киев приходили редко — многостраничные, сумбурные, с множеством вопросов, на которые она отвечала сдержанно. Олеся писала чаще, адресуясь сразу к обеим — Майе и Юлии. О детях, о Никите и его здоровье, о своих учениках. Пришло несколько увесистых бандеролей из разных городов без обратного адреса — сразу после того, как на короткое время открыто заговорили о тех, кто, как выяснилось, безвинно погиб. Там были воспоминания и старые письма. Майя начала создавать картотеку и собирать газетные и журнальные вырезки. Тогда же Олеся прислала заказным толстую тетрадь, исписанную ее убористым почерком. Статьи и неопубликованные рассказы Хорунжего, восстановленные ею по памяти. Настоящий его архив Юлия даже и не пыталась разыскивать — на все ее запросы о семье сестры ответа не было.
Евгения, племянница Майи, свозила их на выставку в какой-то частной квартире на окраине. Было много молодежи, и живопись оказалась замечательная. В дальней комнате среди дюжины других работ Юлия увидела два полотна, подписанных «Чаргар». Ниже стояло: «Из частной коллекции».
Но и этот короткий просвет вскоре закончился.
Спустя несколько лет Олеся сообщила о смерти Никиты Орлова. Ее младший сын женился, Тарас остался при кафедре в Ленинграде. Она разменяла квартиру — адрес, соответственно, другой. Здорова, хочет приехать в Украину — повидаться.
Однако еще до того у них побывал Тарас. Он сразу же влюбился в Клев, перезнакомился и подружился со всеми, с кем довелось увидеться за те две недели, что он провел у Майи. Она не сводила с него глаз, загадочно щурилась, а когда он уехал, сказала подруге: «Ты что, матушка, совсем ослепла? Этот молодой человек — вылитый Петя Хорунжий!»
Юлия Рубчинская встречала Олесю на Центральном вокзале летом семидесятого. Майи уже не было в живых. Это был первый приезд Олеси в Киев; за ним последовали другие — не каждый год, однако за долгие годы таких поездок набралось немало. Там, у себя, Олеся работала — вела музыкальный кружок и по-прежнему давала уроки фортепиано. Она вдруг начала резко седеть, коротко подстригла и покрасила волосы, и от этого, при ее высокой крупной фигуре, стала похожей на спортивного тренера. Такой ее и увидела Юлия в тамбуре плацкартного вагона скорого «Москва — Киев»: короткие черные кудри над яркими глазами, скуластое горбоносое лицо, твердый рот, крепкие белые зубы, на согнутом локте — раздутый вещмешок. Она спрыгнула на перрон — в кедах и мятых тренировочных брюках, и они обнялись. Олеся буркнула, пряча мокрые глаза: «Ты так и не бросила курить. А ведь обещала!»
«Не выходит…» — счастливо воскликнула Юлия.
Она теперь казалась меньше, суше Олеси, моложе своих шестидесяти. Юлия подкрашивала губы, закалывала легкие, ставшие пепельными волосы на затылке, открывая маленькие аккуратные уши и шею, схваченную плотной ниткой бус или черным шелковым шарфиком. Этот наряд был предписан службой все в том же научном издательстве, куда Юлию устроила вездесущая Зина Гольцер еще при жизни Майи. Не сговариваясь, обе женщины прошли в вокзал, к кассам, и купили два билета на поезд, через день уходивший в Харьков. На выходе Юлия поймала такси.