А как выступали на тех планерках доктора старой школы! Вставал, например, дородный красавец Лепилов (Валерий Федорович много лет заведовал отделением реанимации) и своим глубоким бархатным баритоном начинал не просто рассказ о больных, а целое театральное представление: со вздохами, паузами, модуляциями голоса и риторическими вопросами. Если даже он не дежурил, а всю ночь спокойно спал дома, то все равно, начиная доклад, он отирал платком лоб и трагическим голосом произносил:
— Да, это была чудовищная ночь…
Выждав паузу, чтоб все прониклись должным уважением к реаниматологам, Лепилов начинал живописать обстановку в самом серьезном из отделений больницы. И его слова рисовали душераздирающие картины минувшей ночи. Причем он любил выражения старые, ветхозаветные — нередко звучало «засим», «житие» и «доколе», — и обыденный медицинский доклад напоминал в его исполнении чуть ли не шекспировский монолог. А завершая рассказ о каком-нибудь из особо тяжелых больных, Лепилов нередко переходил на классическую латынь. «Prognosis pessime!» — грозно звучало в притихшем зале.
Да, были люди… И была, им под стать, какая-то крупная — или крупнозернистая, как сказал поэт, — жизнь. И вот планерки, которые в ней проходили каждое утро, как раз задавали тон, характер и настроение всего нашего медицинского существования: они заряжали нас светлой, живой, позитивной энергией. Ведь что, в конце концов, исцеляет больных? Их лечат не столько лекарства и руки хирургов, сколько поток добра и сочувствия, что перетекает от доктора к пациентам. Лечит энергия жизни, которой врач делится с теми, в ком этой энергии стало недоставать.
И наши планерки — те, давние, что буквально искрились умом, дружелюбием, радостью, смехом, — были словно сеансами энергетической подзарядки. Посидев на них какие-то полчаса (долго никто не рассиживался: работы было невпроворот), мы, молодежь, расходились по отделениям, по палатам и операционным, неся в душе тот запас жизни и радости, которым могли теперь поделиться с больными.
После дежурства
В недельном хирургическом цикле есть два дежурства — по пятницам и по субботам, когда, отработав двадцать четыре часа, не остаешься в больнице, а сдаешь смену коллегам и отправляешься восвояси: впереди выходной. Наслаждение этих субботних или воскресных выходов на свободу знает только хирург, отдежуривший трудные сутки. Дело не просто в отдыхе, что его ожидает; нет, степень свободы хирурга в этот момент куда глубже. Отдежуривший доктор получает не просто возможность идти куда хочет (чего раньше он, ясное дело, не мог) и не просто оставляет в больнице множество дел, какими он занимался минувшие сутки, но с него в минуты утреннего освобождения словно снимается груз самой жизни — неотступный и часто мучительный груз, что лежит на любом человеке. То, что происходит с врачом, пока он неспешной усталой походкой проходит по холлу больницы, выходит на озаренное утренним светом крыльцо и делает первый вдох на свободе, — все это можно выразить только евангельскими словами: «Ныне отпущаеши…» Ведь в те дежурные сутки, что ты находился в больнице, на тебе лежал груз куда более тяжкий, чем непосредственный груз работы, которую ты исполнял. Помимо обходов и операций, помимо бессчетных визитов в приемный покой, кроме консультаций и перевязок, кроме всей утомительной писанины, кроме множества телефонных рабочих звонков, на которые ты был должен ответить, на тебе еще словно незримо лежала ответственность за весь тот большой город, который доверил тебе охранять его жизнь и здоровье. И все, что могло в нем случиться, — аварии и поножовщина, пьяные драки, несчастные случаи на производстве или семейные ссоры с увечьями, — все это так или иначе касалось тебя. Напрямую, конечно, ты этого не сознавал — иначе бы ты повредился рассудком, — но этот невидимый и неосознанный груз приходилось нести.
И вот доказательство, что этот груз существует. Иногда, хоть и редко — считаные разы за всю жизнь, выпадали дежурства почти без конкретной работы. То есть тяжелых больных в отделениях не оставалось, оперировать было некого, в приемное вызывали всего раз или два (а ночью так и вовсе не беспокоили) — и ты проводил сутки почти как Обломов: не вставая с дивана. Про такое дежурство коллеги, пришедшие сменить тебя утром, говорят: «Незачет — надо передежурить». Но ты все равно ощущал себя разбитым и утомленным. Из тебя словно выпили кровь — или, по присказке, на тебе всю ночь черти возили воду. А дело, я думаю, именно в грузе ответственности, который все сутки лежал у тебя на душе: ты нес его, даже когда лежал на диване и читал книжку. Больше того: не защищенный и не отвлеченный конкретно-привычной работой, ты, возможно, переживал, и тревожился, и уставал душой даже больше. И вот таким утомленным ты бывал даже после сравнительно легких дежурств. Что же тогда говорить о тяжелых?