Нас кормили в бытовке, комнатке справа от входа. Теснясь, мы усаживались за стол, накрытый синей клеенкой с порезами от хлебных ножей, — и как по волшебству перед нами появлялась тарелка с хлебом и четыре миски с дымящимся супом. «Ешь — потей, работай — зябни!» — восклицал кто-нибудь из врачей, и каждый из нас погружался в свою суповую тарелку, забывая про все на свете, кроме вот этого упоительно вкусного варева. А как только мы выныривали из опустевших тарелок, доскребая остатки со дна, отдуваясь и отирая вспотевшие лбы, перед нами оказывалось «второе». Но его мы поглощали уже не спеша — суп утолил первый голод — и могли вполне, с расстановкой и чувством, насладиться или жареной рыбой с картофелем, или котлетами с сочной тушеной капустой, или гуляшом, мучная подлива которого была так вкусна, что с ней, по присловью, можно было съесть даже подметку. При всей простоте кулинарных приемов и при огромных объемах приготовляемой пищи — накормить нужно было несколько сот человек — больничные повара сотворяли шедевры. То ли они в самом деле были настолько талантливы и добросовестны — то ли влияла сама атмосфера больницы? Голод — лучший повар, говорят французы; а мы можем добавить: близость болезни и смерти — такая приправа к любому блюду, что оно становится особенным, незабываемым и неповторимым.
Наедались мы до полуобморока. Не то что взобраться по лестнице на четвертый этаж, но и просто-напросто встать из-за стола казалось невыполнимой задачей. Осоловевшие, мы еле-еле, держась за перила, задыхаясь и сыто икая, кое-как поднимались к себе в ординаторскую и валились там, кто куда мог: на диван, на кушетку, на кресла. Казалось, сейчас даже под угрозой расстрела никого не заставить что-либо делать: у тех, кто лежит по диванам и креслам, не осталось ни воли, ни сил.
Но жизнь любит шутить свои грубые шутки. Почему-то вот именно после обеда, когда всего лишь мысль о работе в операционной вызывала тоску и протест, — поступали больные, которых нельзя отложить даже на пару часов: «скорая» обязательно привозила или ножевое ранение, или ущемленную грыжу, или прободную язву. И я на своем опыте знаю, что, кроме трех общеизвестных наказаний для доктора — замечание, выговор и увольнение, — есть и такое, особенно изощренное: идти оперировать в послеобеденный час.
Хотя, с другой стороны, пересилив дремоту и вялость во всех членах тела — ломая себя, что называется, через коленку, — мы могли оставаться худыми, поджарыми, легкими даже после непомерных больничных обедов. Через полчаса работы в операционной сытой вялости как не бывало — разве что пот прошибал в напряженные моменты сильнее обычного, и чем ближе был конец операции, тем чаще нас посещала приятная мысль: интересно, а что будет сегодня на ужин?
Планерка
Правда, неплохо звучит: «Я помню планерки еще времен Клеопатры»? Это не значит, конечно, что я современник античности; просто так звали главного врача больницы, где я работал. Но сама она, Клеопатра Николаевна Шевченко, на планерках бывала редко; как учил Лао-цзы, наилучший правитель — тот, о котором известно только одно: он существует. Проводили утренние планерки заведующие отделениями — например, Юрий Степанович Фирстов, наше рыжее солнце. И шли на планерку — сейчас в это трудно поверить — охотно и с радостью. Ведь мы ощущали врачебное наше сообщество именно как большую семью, и планерки были для нас утренним сбором этой семьи, неизменно живой и веселой. Даже те, кто заканчивал дежурство — а отчету дежурной бригады в основном и была посвящена утренняя конференция, — даже они выглядели свежо. Понятно, что их бодрость носила оттенок болезненного возбуждения — но и вправду казалось, что бессонная ночь, проведенная за операционным столом или в залах реанимации, не измотала, а оживила людей. И если бы не осипшие голоса и не характерно темнеющие подглазья, дежурных врачей было бы не отличить от всех прочих, веселых и бодрых.
Вообще, на тех давних планерках царила удивительная атмосфера. Не было ни особого чинопочитания, ни желания унизить других ради собственного самовозвышения — но было свободное и живое общение уважавших друг друга людей, которые вместе делают интересное, сложное, нужное дело. В обсуждении больных принимали азартное участие все — от заведующих до молодых интернов, и никто не боялся разгневать начальство или показаться смешным. Каждый знал настоящую цену себе и своим коллегам (в хирургии человек виден, как на ладони), и поэтому особенно не стремился ни самоуничижаться, ни задирать носа. А уж то, с каким живым юмором руководил планерками Фирстов, помнят, увы, лишь старожилы больницы. Тогда дружный хохот чуть не каждое утро сотрясал стены конференц-зала. Не забуду, как к нам привезли с аппендицитом правнука знаменитого Циолковского. Его, как положено, прооперировали; но спустя пару дней поступает уже внук Циолковского — с ущемленной, кажется, грыжей. «Ну и ну, — сказал, хмыкнув, Фирстов, — Если так пойдет дальше, мы скоро дождемся и самого Константина Эдуардовича».