К самым прекрасным мгновениям моей жизни я должен отнести переживания, возникшие у меня благодаря Габриэль Рейтер[104], с которой я сблизился в ольденовском кругу. Личность, которая несла в себе глубокие проблемы человечества и подходила к ним с известным радикализмом сердца и чувства. Всей душой она переживала то, что в социальной жизни являлось ей как противоречие между укоренившимися предрассудками и исконными требованиями человеческой природы. Женщина в ее рассмотрении в силу условий жизни и воспитания внешне опутана этими предрассудками и ценой страданий на опыте знакомится с тем, что из глубин души просится в жизнь как "истина". Величие Габриэль Рейтер открывалось именно в этом спокойно и умно проявляемом радикализме сердца, исполненном художественного чувства и убедительной силы выражения. Необыкновенно увлекательными были наши беседы в пору ее работы над книгой "Из хорошей семьи". Обращаясь в мыслях к прошлому, я вижу такую картину: мы стоим на углу улицы и под палящими лучами солнца долго обсуждаем волнующие ее вопросы.
Габриэль Рейтер умела с достоинством, не теряя ни на минуту спокойствия, говорить о вещах, которые других людей тотчас же приводят в заметное возбуждение. "Ликование до небес и смертельная печаль"[105] жили в ее чувствах, никогда не переходя в слова. Она резко подчеркивала то, что хотела выразить, но делала это не при помощи слов, а используя лишь душевные силы. Ей было присуще именно такое искусство выражения, в рамках собственно душевного, когда речь неизменно сохраняет мерность и спокойствие своего звучания. И мне кажется, что именно в творчестве эта ее особенность вылилась со временем в столь привлекательный стиль.
В том восхищении, которым пользовалась Габриэль Рейтер в ольденовском кругу, было нечто невыразимо прекрасное. "Сколько величия в этой женщине! — говорил мне не раз элегическим тоном Ганс Ольден. — Если бы и я мог столь же мужественно, — добавлял он, — представить внешнему миру то, что волнует меня в глубине души!".
В веймарских мероприятиях, посвященных Гете, этот круг принимал весьма своеобразное участие. Он усвоил себе иронический тон, никогда, впрочем, не переходивший во фривольность. Скорее это было эстетическое возмущение тем, что "прошлое" судит здесь "настоящее". После этих мероприятий Ольден целые дни проводил за пишущей машинкой, составляя заметки о пережитом, в которых, по его мнению, должны были отразиться суждения "мирянина" о пророках-толкователях Гете.
Этот же тон был усвоен и другим "мирянином", Отто Эрихом Гартлебеном[106]. Он не пропускал ни одного гетевского собрания, но я долго не мог понять цели этих посещений.
Я познакомился с Отто Эрихом Гартлебеном в кругу журналистов, артистов, писателей, которые собирались по вечерам после гетевских празднеств отдельно от "ученых знаменитостей" в отеле "Хемнициус". Мне сразу стало понятно его присутствие, ибо беседы, которые обычно происходили в отеле после заседаний, были его стихией. Он задерживался здесь надолго и никак не мог уйти. Один из таких вечеров я провел вместе с ним и другими участниками мероприятия. На следующее утро мы все "из чувства долга" пришли на гетевское заседание. Гартлебена не было. Но я уже испытывал к нему симпатию и был обеспокоен его отсутствием. Поэтому после собрания я отправился к нему в отель. Он еще спал. Я разбудил его и сказал, что главное собрание Гетевского общества уже закончилось. Я не понимал, зачем ему таким образом принимать участие в празднестве. Но из его ответа я понял, что для него совершенно естественно приехать в Веймар специально на гетевские заседания и спать во время этих заседаний. И он проспал большую часть того, ради чего приезжали другие.
Я сблизился с Отто Эрихом Гартлебеном особенным образом. Однажды за ужином, после заседания, разговор зашел о Шопенгауэре. Было сказано много слов, выражавших отрицательное отношение к философу или восхищение им. Гартлебен долго молчал, но затем во время бурного обмена мнениями вдруг сказал: "Он возбуждает интерес в людях, но он ничего не значит для жизни". И при этом вопросительно, как-то по-детски беспомощно посмотрел на меня; он хотел, чтобы и я сказал что-нибудь, зная про мои занятия Шопенгауэром. И я сказал: "Шопенгауэра я считаю ограниченным гением". Глаза Гартлебена заблестели, он как-то забеспокоился, выпил вина, заказал себе еще стакан. С этого мгновения он заключил меня в свое сердце; основание его дружбы со мной было заложено. "Ограниченный гений!". Это ему понравилось. Я мог бы сказать так и о ком-нибудь другом, но для него это не имело значения. Его глубоко взволновало то, что и гений может быть ограниченным.