Первый вопрос, с которым обратился ко мне Трейчке, был: откуда я родом. Я написал, что я австриец. Трейчке ответил: австрийцы или очень хорошие и гениальные люди, или плуты. Возникало впечатление, что уединение, в котором жила его душа вследствие глухоты, заставляет его говорить парадоксы и находить в этом внутреннее удовлетворение. Гости, приглашенные к обеду, оставались у Зуфана обычно на целый вечер. Так было и на этот раз. Можно было увидеть, как проявляется его личность. В духовной индивидуальности этого широкоплечего человека присутствовало нечто, заставлявшее людей считаться с ним. Нельзя сказать, что Трейчке поучал, ведь все, что он говорил, носило личностный характер. В каждом его слове жило страстное желание выразить себя. Как повелителен был его тон, даже когда он просто о чем-то рассказывал! Он хотел, чтобы его слова брали слушателя за живое. Его утверждения озарялись странным огнем, мерцавшим в его глазах. Разговор зашел о мировоззрении Мольтке[101], как оно выражено в его воспоминаниях. Трейчке отвергал безличный, напоминающий математическое мышление метод, при помощи которого Мольтке рассматривал происходящие в мире события. Трейчке умел судить о вещах только с сильной личной симпатией или антипатией. Люди, которые, подобно Трейчке, сильно привязаны к личностному в себе, могут производить впечатление только в том случае, если личностное тесно и значительно связано с тем, что они излагают. Именно так было с Трейчке. Когда он говорил об исторических фактах, казалось, что они происходят в настоящее время и что он присутствовал при этих событиях, проявляя свою радость или огорчение. Слушая этого человека, можно было получить впечатление личностного во всей его безграничной силе, но никакого отношения к содержанию сказанного при этом не возникало. Близкие дружеские отношения сложились у меня и с другим посетителем Веймара. Это был Людвиг Лайстнер[102], тонкая, гармоничная в себе, не чуждая духовных интересов личность. Он был литературным экспертом в книжном магазине при издательстве Котты и в этом же качестве работал в Гетевском архиве. Почти все свое свободное время мы проводили вместе. Его главное сочинение — "Загадка сфинкса" — было тогда уже опубликовано. Это своего рода история мифа. В истолковании мифов он шел своим собственным путем. Беседы наши часто касались той области, о которой идет речь в этой замечательной книге. Лайстнер отвергал всяческие толкования сказок, мифов, которые более или менее сознательно сводились к фантазии, основанной на символах. Происхождение у народов мифологического воззрения на природу он приписывал сновидениям, в частности, снамкошмарам. Удушающий кошмар, встающий как мучительный вопрос перед видящим сон человеком, становится домовым, эльфом, демоном-мучителем; сонмы призраков, по мнению Лайстнера, вздымаются из видящего сон человека. Вопрошающий сфинкс есть другая метаморфоза "полудницы", которая является в поле спящему человеку и задает ему вопросы, на которые тот должен ответить. Людвиг Лайстнер выискивает все парадоксальные и исполненные смысла, мучительные и радостные образы, порождаемые сновидением, и доказывает их присутствие в сказках и мифах. При каждой такой беседе у меня возникало чувство: как легко удалось этому человеку найти путь от действующего в человеке во время сна подсознательного к сверхсознательному, которое принадлежит к реальному духовному миру. Он благожелательно и без возражений выслушивал мои объяснения относительно этих вещей, но внутреннего отношения к сказанному у него не возникало. Этому мешал свойственный эпохе страх потерять "научную почву" при приближении к духовному как таковому. Отношение Людвига Лайстнера к искусству и поэзии отличалось той особенностью, что он относил миф к реальным переживаниям сна, а не к абстрактно творящей фантазии. Поэтому все творческое в человеке приобретало в его понимании мировое значение.
Это была тонкая поэтическая личность, отличавшаяся поразительным внутренним спокойствием и душевной замкнутостью. Его суждения — о чем бы ни заходила речь — всегда были поэтичны. Он, собственно, и не знал непоэтических понятий. Я пережил с ним в Веймаре, а затем и при посещении Штутгарта, где я у него останавливался, прекраснейшие часы. Рядом с ним всегда была его жена, совершенно поглощенная его духовным существом. Людвиг Лайстнер был для нее, собственно, всем, что связывало ее с миром. После посещения Веймара он жил недолго. Жена вскоре последовала за ним; мир опустел для нее, когда не стало в нем ее мужа. Это была на редкость деликатная и в этом своем качестве действительно замечательная женщина. Она умела всегда отсутствовать, если боялась помешать, и всегда была на месте, если нужно было о чем-то позаботиться. По-матерински охраняла она Людвига Лайстнера, обладавшего при всей своей тонкой духовности весьма хрупким здоровьем.