Этого никогда не случилось. Это было слишком вероятно. Я почти готов сказать, что это было слишком неизбежно. Во всяком случае, не было ничего естественного, не говоря уже о неизбежности, в том, что произошло на самом деле. Время от времени Шекспир, охваченный ужасом, граничащим с истерикой, фиксирует внимание зрителей на шуте или безумце, который один только может приподнять черный занавес трагедии, открывая несообразность и непоследовательность событий, действительно произошедших в нашей реальности. Занавес поднимается – и за ним клубится еще более непроглядная мгла. Конечно, кто-то появляется оттуда, но это не облаченный в золоченые латы Лев Лепанто и не Сердце Холируда, королева поэтов, которой посвящали песни Ронсар и Частелард. Нет, из тьмы выступает совершенно иная фигура, несомненно, более подходящая не для трагедии, а для черной комедии: король Яков, гротескный монарх – неуклюжий, мнительный, телосложением напоминающий кресло. Педантичный. Извращенный. Он был тщательно воспитан старейшинами «истинного вероучения», и он воздал им должное, с выражением подлинного святоши объяснив миру, что не мог заставить себя спасти жизнь своей матери из-за папистских суеверий, к которым она оставалась привязана. Он был хорошим пуританином и ярко выраженным сторонником запретительных мер, он был нетерпим к курению, зато весьма терпим к пыткам, убийствам и иным куда более противоестественным вещам. Ибо, хотя этот король трясся от ужаса при самой мысли о блеске клинка, он не испытывал нравственных затруднений, отправляя Гая Фокса на дыбу. А когда ему пришлось иметь дело с убийством, совершенным при помощи яда, охотно прибегнул к помилованию, едва услышав угрозы Карра[120]. Что это были за эти угрозы и что за помилование, я охотно готов рассказать, но нет необходимости спрашивать; так или иначе смрад этого двора, которым чудовищное убийство Овербери продолжает веять даже через века, таков, что мы вправе помечтать о свежести иных ветров. Я не буду говорить об идеальной любви Марии к дону Хуану Австрийскому – в конце концов, это только мое предположение; но давайте поговорим о кровавой любви Марии и Босуэлла, поверив самой худшей из версий, поддерживаемой их злейшими врагами. По сравнению с тем, что творилось при дворе Якова, любовь Босуэлла была невинней, чем подрезка роз в саду, а убийство Дарнли – не предосудительней, чем прополка сорняков.
Итак, бросив исполненный безумия взгляд на возможность невозможного, мы погружаемся в события третьестепенной (если быть к ним снисходительными) значимости. Карл I был лучше своего отца: человек жесткий и гордый, но хороший, насколько может быть хорош человек, не наделенный добросердечностью. Карл II был добросердечен, не будучи хорошим человеком, но хуже всего было то, что вся его жизнь сделалась историей долгой капитуляции. Яков II в полной мере обладал всеми добродетелями своего деда, и не приходится удивляться, что в результате он был предан, а царствование его сокрушено. Затем прибывает Вильгельм Голландский – в облаках зловещего и чуждого аромата. Я бы не стал утверждать, что такие кальвинисты являют собой отрицание кальвинизма, – но, право слово, есть что-то странное в том, что история дважды подряд повторяется самым неестественным и нежелательным образом, вопреки всякой логике и вкусу. А к тому времени, как мы дойдем до Анны и первого из безликих Георгов, речь о королях уже вообще не идет. Князья торговли оказались превыше всех прочих князей; Англия возвела на престол прибыль и сделала символом веры капиталистическое развитие, и нам остается наблюдать, как последовательно сменяют друг друга «национальный долг», «Банк Англии», «полпенни Вуда», «Компания Южных морей» и все прочие учреждения, столь характерные для правительства бизнесменов[121].