Снова звякнул ключ, загрохотал засов. Дверь с лязгом отворилась. Появился ставший уже привычным стражник, озарённый светом факела, а за ним палач. Всё внутри у Степана захолонуло, он привстал было, но, взяв себя в руки, откинулся обратно, на лавку.
За палачом, деловито прошедшим в свой угол, появился Нечай, а следом и писарь.
— День добрый, — приветливо сказал Нечай, вглядываясь в полумрак. — День добрый, человече, вишь, не пришлось тебе долго в неведении ждать, вспомнили о тебе властители...
— Палача привёл — значит, и дыба будет? — Степан почувствовал, как забила его мелкая дрожь.
— Вестимо, — певуче ответил Нечай, улыбаясь.
— Что же ты говоришь «день добрый»?
— А по обычаю. — Старик принялся деловито подливать масло в светильник, затем зажёг факел, укреплённый в стене, и другой факел, на могучем опорном столбе.
Осветив подвал, Нечай засеменил в угол к палачу, где тот раскладывал своё снаряжение и разжигал жаровню, о чём-то спросил его шёпотом и, выслушав негромкий ответ, пошёл к писцу. Тот сидел у ларя неподвижно, подперев руками голову. Нечай поглядел сокрушённо:
— Ну что сидишь? Ломит?
Писец тяжело вздохнул.
— Заготовил опросной лист-то?
Писец привстал, изогнулся угодливо, чуть не воткнувшись острым кончиком носа в ларь:
— Не уловил, батюшка...
— Опросный лист, говорю, заготовил? Дабы не томить великого князя напрасной проволочкой?
— Так ведь никогда досель загодя я не делал, батюшка...
— Не де-елал, — передразнил Нечай. — Никогда досель великий князь самолично не спускался. Пиши, чего пялишься?
— Пишу, пишу, — сел за ларь писец, выбирая перо. Наморщил лоб. — Что писать-то, благодетель?..
Степан усмехнулся, почувствовав, как дрожь ушла из сердца, холодок растаял, и вздохнулось свободнее, легче.
— Что всегда пишешь, будто впервой, — ответил Нечай, почёсывая бородёнку и поглядывая на Степана.
— Ох, грехи наши, — вздохнул писарь, макнул перо в чернильницу и заскрипел, диктуя сам себе: — «Лета от сотворения мира шесть тысяч восемьсот восемьдесят восьмого[59] Дмитрий Иванович, великий князь Московский, Владимирский, князь Угличский, Галицкий и прочая, прочая...»
Степан откинулся на лавке и упёрся взглядом в нависающий свод, а писец продолжал бубнить:
— «...Призвал на суд стольника своего Степана Рязанца по просьбишке епископа рязанского владыки Василия...»
Нечай встрепенулся, вскочил, подбежал с нежданной лёгкостью и остановил писца:
— Ты что, никак, белены объелся! Нешто епископ обращается с просьбишкой?
Писец торопливо закивал, засопел виновато, скобля написанное. Противный звук повис в недвижном воздухе подвала. Закончив счищать, глянул на лист пергамена на свет, поводил ногтем по чистому месту, наводя лоск, заискивающе посмотрел на Нечая и сказал раздельно и внятно, но с вопросительной интонацией:
— По велению епископа рязанского?
— Час от часу не легче, — перебил Нечай. — Рази епископ рязанский может повелевать великому князю, да ещё московскому?
— Ох, прости, благодетель... — Писец страдальчески сморщился, потёр рукою лоб: — Со вчерашнего голова, будто улей, гудит. Может, ещё есть время, — я бы сбегал, хлебнул медку, похмелился...
— Вот я тебя сейчас батогами похмелю! Пиши: по жалобе!
Грозные слова Нечая не вязались с помягчевшим голосом. Степан подумал: «Как же всё-таки на Руси завелось, что похмелье не в укор, а в оправдание?» Задумавшись, он опять вперил взгляд в нависающий свод, а когда взглянул на писца и старика, то с удивлением обнаружил, что они как бы приостановили какое-то действо, разыгрываемое для него, Степана. Чтобы не пропустил по невнимательности ни слова — мысль мелькнула, но додумать он не успел, потому что, поймав его взгляд, Нечай ткнул костяшками пальцев в темя писца, тот дёрнулся, охнул и, словно нерадивый ученик, вспоминающий от тычка урок, спросил:
— А что его, стольника, ждёт-то, благодетель?
Нечай словно ждал этого вопроса:
— Если подтвердит, признает, что виновен, то ждёт его тяжкое наказание! Великий князь в гневе несдержан!
Писец согласно закивал.
— Неужто казнят, если сознается бедолага-стольник?
— Казнить — нет, оно не по-божески, да и не водится того на Москве. Великий князь наш по Русской Правде живёт. А вот заточить навечно может.
— Это, выходит, по-божески?
— Ежели признает вину на себе. А не признает — тут воля княжеская. Может и миловать, всё в его руке.
— Князь у нас строг, да отходчив, — сказал писец и, склонившись над листом, проворно и уверенно заполнил его, словно не он и спрашивал, что да как писать. Отложил перо, сощурился, поглядел на Нечая, склонив по-птичьи голову набок, и заговорил уже иначе — неторопливо, задумчиво, как бы беседуя:
— Я вот думаю — чего бы это стольнику монашек красть? Иль мало на Москве жёнок, девок весёлых, вдовушек жарких? Вон их сколько после Куликовой-то битвы безмужних. Только мигни — так и летят к тебе лебёдушки, утешения ищут, прости нам, Господи, грехи наши, успокоения и душе, и плоти...
— Утешитель, — вдруг подал голос из дальнего угла палач. О нём Степан успел забыть, опять в груди что-то дрогнуло и застучало.