Хотя чего греха таить, стих ей я все же попытался написать. Какой твердолобый болван не представлял себя романтичным хулиганом в мечтах?! Дж. Стерлинг, Есенин — надеюсь, вы, ребята, не очень устали переворачиваться в гробах. В таких делах, как поэзия, главное — не вспоминать про возраст. Вспомнишь, и станет стыдно, вот что скажу.
Она ходит тихо, но я, конечно, слышу шаги. Ко мне слишком часто пытались подкрасться со спины.
— Что у тебя там? — спрашивает Диана.
Самый бездарный набор букв со времен любительской пьесы, которую мой папаша пытался поставить в кафе своего закадычного друга.
Я думаю так. Спрятать в ящик или оставить как есть? Что будет нелепее смотреться?
Да, еще ни один вооруженный ублюдок так не заставал меня врасплох, как Диана сейчас.
— Решил написать папаше письмо, — отвечаю я, — вот.
Я заправский лжец. Моя ложь — это как на глазах у старой королевы шлепнуть ее племянницу по заднице, а потом сказать: «Сами же видели, как она наскочила, ваше величество». А потом спрятаться за торшером.
— Кому ты рассказываешь? Ты даже адреса его не знаешь.
Вот и вся паутина коварства. На что я вообще надеялся?
Диана кладет голову мне на макушку, волосы падают в глаза. Они светлые, как у ее матери, немки. Диана уже не помнит мать. Так бывает.
— Что там у нас?
Сперва сжимает мои плечи, потом скользит рукой под рубаху, проводит по груди. Пальцы холодные.
— Что? Стих?
Все! Больше я так не могу. Дергаюсь вперед, срываю бумагу со стола. Сперва хочу порвать, затем решаю, что лучше все же в ящик. Самый смелый поступок за день.
— Ты чего? Ты… — Она хихикает. — Ты что, правда написал стих?
Могу понять ее удивление. Но мне на самом деле стыдно, как мальчишке, которого взяли на краже свеклы. Серьезно, нет ничего хуже, чем попасться на краже свеклы.
— Да писал. Просто… просто в шутку.
— Ага, как раз в твоем стиле, а?
Пойман, окружен и расстрелян.
— Да я просто попробовал. Многие же пробуют. Ну и я тоже. Чем я хуже Хемингуэя?
— Действительно.
Мне уже хочется смеяться. Слава богу, я не из тех ребят, которые краснеют как идиоты в такие моменты. Я просто веду себя как идиот.
— И кому ты посвятил этот стих?
Я ерзаю на кресле, начинаю хрустеть шеей, словно готовлюсь к драке.
— Тебе.
— Да ну, — она изображает театральное удивление, — а я уже подумала — твоему папаше.
— Обойдется.
И вдруг она просто протягивает свою тоненькую ручку.
— Можно?
Сперва я думаю над отговорками. Перебираю все эти: «Я совсем не поэт, это баловство». Потом вспоминаю. Там все поначеркано, ошибка на ошибке, почерк словно зубами писал. И, наконец, просто рву лист, комкаю лоскуты и быстро заталкиваю в карман.
— Зачем ты…
— Слушай.
Всего восемь строк. Восемь раз я извинялся перед Дианой за свое упрямство и вспыльчивость. Два четверостишья. Два раза я говорил Диане, что люблю ее. Есть люди, которым сказать такое, как в стену плюнуть, но для меня это та еще задачка. Тяжелые слова. Тяжелые — я уж знаю, я взвешивал.
Начинаю:
Молчание длится с полминуты. Потом Диана говорит:
— Ну-у… там есть рифма. И… и это очень мило.
А могла бы просто сказать: и почему ты после такого еще не откусил себе язык? А я, может быть, откусил бы.
— Знаю, что паршиво.
— Ты же только пробуешь, сам сказал.
— Диана, я срифмовал растерян-уверен.
Она улыбается.
— Да, и еще монета-этом.
А потом берет яблоко из корзины на столе. Выбирает красное, конечно, и протягивает мне, как приз.
Я принимаю.
Диана спрашивает:
— Ты с вечера его пишешь?
— Я пишу его три дня. Было еще хуже.
Теперь она все же сдается. Надувает губки и сводит домиком брови.
— Ты три дня пишешь его мне?
Киваю.
Ее глаза увлажняются.
— Это… — И вдруг голос Дианы надламывается, звучит совсем пусто: — Это уже не имеет значения.
— Ну, я все же… Что?
В форточку врывается холодный ветер. Исчезает запах морской соли и специй. Вместо этого я чувствую, как веет промерзшей землей и мхом.
— Это уже не имеет значения, — повторяет Диана, — потому что ты все еще здесь. Ты здесь.
И небо беззвездное. Ничего не разглядишь, словно его подоткнули черным дерматином. Исчезла шлюха-луна старика Борсо.
У меня во рту земля. В глазах, в носу, в горле.
Уши закладывает от оглушительного треска. Комната сужается, схлопывается мышеловкой. Рушатся стены, ломают мебель.
Я роняю яблоко, и оно разбивается на полу сотней хрустальных осколков.
— Ты все еще в могиле, мой хороший, — шепчет на ухо Диана, — ты в могиле.
Ее пальцы — железные острые пальцы — впиваются мне в подбородок. Она медленно поворачивает мою голову. Теперь мы лицом к лицу.
Один глаз у нее золотой, второй черный.
Похоже, это конец, Шкрипач, — говорю себе. Плохая смерть для плохого человека.