— Не говорите мне, что это черное животное страдает от жажды, — воскликнул он возбужденно. — Не мог ли он каким нибудь образом красть наши запасы?
— Разумеется нет.
— Тогда, клянусь собакой, что, если он прячет где нибудь свои собственные запасы?
То же чудовищное предположение мелькнуло у всех, и остальные бросились на помощь. Они оттолкнули в сторону чернокожего и обыскали настилку в том месте, где он сидел, роясь в тростнике, разыскивая какое-нибудь скрытое углубление, другую бутылку или тыкву; но они ничего не нашли.
— Мы ошиблись, — сказал Дюбоск.
Но Попугай иначе выразил свое разочарование. Он повернулся к канаке, схватил его за торчащие волосы и принялся «давать ему кашу», как это называется в кобальтовых рудниках. Это было маленькой специальностью Попугая. Он остановился только тогда, когда сам устал и запыхался, и отбросил прочь легкое, не сопротивляющееся тело.
— Вот тебе, грязная куча. Это тебя проучит. Пожалуй, ты не будешь теперь таким гладким, парень — эге? Не так уж станешь наслаждаться своим счастьем. Свинья! Это даст тебе почувствовать…
Это был нелепый, бессмысленный поступок. Но другие ничего не сказали. Ученый Дюбоск не протестовал. Фенэйру не отпускал своих обычных шуток над глупостью душителя. Они смотрели на это, как на удовлетворение общего озлобления. Белый топтал ногами черного, за дело, или нет, и это было вполне естественно. И черный уполз на свое место со своими ранами и обидами, как будто ничего не заметив и не отплатив не одним ударом. И это также было естественно.
Солнце опускалось в огненную печь с широко открытыми дверцами, и они умоляли его поспешить, проклиная за то, что оно висело на месте, как заколдованное. Но когда оно скрылось, их покрытые пузырями тела все еще удерживали в себе жар, как накаленные до бела предметы. Ночь сомкнулась над ними, как пурпуровая завеса, блестящая и непроницаемая. Они хотели опять распределить вахты, хотя никто из них не собирался спать, но Фенэйру сделал открытие.
— Идиоты, — выругался он. — Для чего нам смотреть и смотреть? Целый флот не может теперь помочь нам. Если нас захватил штиль, то и их также.
Попугай был страшно озадачен.
— Это правда? — спросил он Дюбоска.
— Да, мы должны надеяться на ветер.
— Тогда, ради всего святого, почему вы нам этого не сказали? Для чего нужно было разыгрывать комедию? — Он подумал несколько минут. — Смотрите, — сказал он. — Вы умны, да? Вы очень умны. Вы знаете вещи, которых мы не знаем, и держите их про себя.
Он нагнулся вперед, чтобы заглянуть в лицо доктору.
— Очень хорошо. Но если вы попробуете воспользоваться этой проклятой хитростью, чтобы получше провести нас, я перерву ваше горло, как апельсиновую корку… Вот так. Что?
Фенэйру нервно хихикнул; Дюбоск пожал плечами, но может быть с этого времени начал сожалеть о своем вмешательстве в драку с ножем.
Ветра не было, не было и судна.
На третье утро каждый ушел в себя, сторонясь других. Доктор погрузился в глубокое уныние, Попугай в мрачную подозрительность, а Фенэйру в физические страдания, которые он плохо переносил. Только две нити связывали еще их товарищество. Одной из них была фляжка, которую доктор повесил через плечо на обрывке жгута. За каждым прикосновением его к ней, за каждой наливаемой им каплей следили горящие глаза. Он знал, и это знание не давало ему преимущества над другими, что жажда жизни вырабатывала свою безжалостную формулу среди населения плота. Благодаря его заботливой экономии, у них оставалось еще около половины первоначального запаса.
Второй нитью, как ни странна такая перемена, было присутствие черного канаки.
Теперь они не забывали о четвертом, не пренебрегали им. Он рисовался в их сознании все грандиознее, таинственнее, все более раздражающим с каждым часом. Их собственные силы убывали, тогда как голый дикарь не выказывал ни малейшего признака недовольства или слабости. Ночью он растягивался, как и прежде, на настилке и через некоторое время засыпал. В часы тьмы и безмолвья, пока каждый из белых боролся с отчаянием, чернокожий спал спокойно, как ребенок, с мирным и равномерным дыханием. Он опять вернулся на свое место на корме и оставался все таким же, как непоколебимый факт и все возрастающее чудо.
Зверская выходка Попугая, в которой он дал выход своей ненависти к туземцу, сменилась суеверной боязнью.
— Доктор, — сказал он, наконец, хриплым от ужаса голосом, — человек это или нечистый?
— Человек.
— Это чудо, — вставил Фенэйру.
Но доктор поднял палец жестом, памятным его слушателям:
— Это человек, — повторил он, — и очень бедный и жалкий представитель человеческого рода. Вы нигде не найдете более низко стоящего типа. Он едва только выше обезьяны. Есть ученые обезьяны, у которых больше ума.
— А, но тогда?
— У него есть секрет, — сказал доктор.
Это слово как будто укололо их.
— Секрет! Но мы видим его, каждое движение, которое он делает, каждую минуту. Какой тут возможен секрет?
Досада и огорчение заставили доктора почти забыть о своей аудитории.