Состарив, время добавило к дородной и внушительной внешности отца Ивана Царьгородца то редкое благообразие, которым наделяются люди, прожившие жизнь достойно, праведно и со смыслом. Коли в детях, в глазах их и лицах, сызмала проявляется то чудесное и высокое, что дал им Господь, то по лицам стариков становится очевидно, как сумели они распорядиться тем, чем Господь одарил их когда-то. Глядя на отца Ивана, всякому пришедшему во храм делалось совестно перед ним за тайные грехи и неблаговидные действия и хотелось жить начать наново — чисто и праведно, чтобы в старости походить на него. Казалось бы, за долгую жизнь, сполна постигши людскую низость, он должен был в своем неизмеримом превосходстве отворотиться от людей, однако всякого отец Иван принимал в свою душу, на всякого глядел приветливо и для всякого умел найти нужное слово. Ежели со святоучительным епископом Андреем, умершим, кстати, еще в то время, когда князь был в Сарае, Михаилу Ярославичу иногда становилось тягостно, потому что чувствовалась в Андрее не созвучная сану княжья гордыня, то с отцом Иваном всегда ему было душевно и просто, даже и не как с духовником, которому ведомы все страсти сердца, а словно со старшим родичем — братом, отцом, коих он не имел; между прочим, бездетный отец Иван тоже любил Михаила с родичевой невысказанной преданностью и тоской. Наверное, оттого так легко им было друг с другом. Иногда Михаил Ярославич, думая о Царьгородце, удивлялся: отчего вдруг чужие люди делаются друг другу ближе и милее, чем самые близкие родичи?
— …Так я решил, отче.
За оконницей неустанно бил осенний занудливый дождь, от которого киснут дороги и усталые души. Отец Иван пристальней вгляделся в великого князя: неужто и он ослабел? Нет, доселе слабость оставалась неведома князю, и ныне глядел он твердо.
— Али устал под ношей?
Михаил Ярославич покачал головой:
— Ношу, что взял, осилю.
— Как так? — удивился отец Иван. — От великого княжения отрекаешься, а ношу несешь?
— В ином моя ноша… — Он отошел к окну и от окна, не обернувшись, глухо спросил: — Али, думаешь, многою кровью стану велик?
— Дак ведь ждали мы, хотели, — вздохнул Царьгородец.
— Хотели, — эхом откликнулся Михаил Ярославич. — Только не поднять ныне Русь, спит она.
— Спит, — согласился отец Иван.
Михаил Ярославич обернулся, лицо его оказалось бело даже в огненном свете свечей.
— Пошто так, отец Иван? Знаешь душу мою, скажи, али я плохого хотел?
— Что ты, Михаил Ярославич…
— Пошто недостойных ценят? Пошто они на Руси государи?
— Так ведь знаешь, чай, притчу-то про Тита да Фоку?
Михаил Ярославич кивнул, но отец Иван повторил:
— Когда Господь Бог Титу[93] Иерусалим предал, то не Тита любил Он, но Иерусалим казнил. И тоже: когда Фоке[94] Царьград предал, не Фоку любя, но Царьград казня за людские прегрешения…
— Да что ж, отче, разве доселе не оплатила Русь кровью безмерной грехи свои? — Великий князь с силой ударил по широкой дубовой плахе, выступавшей из-под оконницы. — Ить от князей ее неразумных злобность идет, в чем люди-то провиноватились?..
— А в том, что слепы, да еще и спят на ходу… — Отец Иван сокрушенно, тяжко вздохнул. — Словно кто ум-то им застит. Точно не своей, а чужой, не жалкой жизнью живут, мол, ныне ладно, а назавтра переиначу…
Михаил Ярославич опустился на лавку, уставил крепкие руки в колени, сказал, прямо глядя перед собой:
— Ах, отче, много мыслей имел, как пособить христианам сим, но, видать, по моим грехам многие тяготы сотворятся им вместо помощи… — Он помолчал, повернулся к отцу Ивану, и даже отец Иван не вынес его взгляда, полного муки: — Может быть, последний раз, отче, открываю тебе внутренность души. Я всегда любил отчину, знаешь то. Я всегда хотел мира в ней, знаешь то. И не мог прекратить наших злобных междуусобий… — Он усмехнулся, сквозь муку тронув улыбкой губы. — По крайней мере, рад буду, если хоть смерть моя успокоит их.
Отец Иван не сразу ответил.
— Не успокоит, сын мой: видишь же, кто идет! — Он кивнул в темный, дальний угол, точно из того угла и грозило нашествие. — А ты, Михаил, рано смерть кличешь, прежде времени, — укорил он князя.
Михаил Ярославич прикрыл ладонью глаза.
— Не смерти страшусь, но позора.
Он отнял ладонь ото лба, и будто светлей стало от сухого, яростного огня его глаз.
— В чем виноват, отче? Вижу, нет мне помощи, и смущаюсь оттого. Пошто Господь отвернулся?!
— Не сетуй на Господа, сын мой, — мягко, ласково даже остановил князя отец Иван. — Не ведаем Его помыслов, не знаем путей Его милостей. Помнишь ли? — спросил он и скоро проговорил стих псалма Давидова: — «Все, видящие меня, ругаются надо мной; говорят устами, кивая головою: «Он уповал на Господа, — пусть избавит его; пусть спасет, если он угоден Ему…»
— Истинно, — воскликнул Михаил Ярославич, — истинно, отче!
— Так что ж нам сетовать, как неверящим? Господь велик, каждому дает спасение по вере его.
— Да ведь не за себя только страшусь, отче, не за себя одного молю его!
И сказал отец Иван неутешное, о чем и сам Тверской думал: