— Когда в войне с Мухаммедом-воителем, славным из славных воинов в своей презренной земле, Богда Чингисхан осадил Самарканд, тридцать тысяч магумедан, убоявшись Чингиса, переметнулось к нему. Не так ли, Тохта? — Старик спрашивал у хана, но отвечать ему не давал. — Так было, так… Чингис их принял любезно, не так ли?.. Так было, великий хан! Но когда Самарканд пал, он всех их, всех до единого истребил как изменников своему государю! Не Чингису изменили они, но, напротив, его врагу, презренному магумеданину Мухаммеду. И он убил их всех, поголовно, как изменников своему государю. Богдо Чингисхан тем и велик был, что и у противников равно почитал достоинства, а более всего ненавидел склонность к измене и без жалости карал даже тех, кто изменил другим ради него. Не так ли, великий хан?
— Что хочешь? — Тохта неприязненно глядел на старика, от слова которого когда-то он трепетал, как от небесного грома.
— Возвеличь этого, — кивнул он в сторону тверского князя. — И убей того! — согнутым желтым пальцем с внезапно белым, безжизненным уже ногтем указал он на Юрия.
Видно, верно говорил о нем Кутлук-Тимур, — мол, от старости великий лама замутился умом, и родник мутнеет от времени…
— Убей! Убей! Тридцать тысяч простых воинов, предавших своего государя из-за глупого страха, убил Делкян езен Суту Богдо Чингисхан, ты же, Тохта, убей одного, предающего тысячи из жадности и гордыни. Убей его не ради Руси, но ради своих монголов, убей одного, заклинаю тебя милостью Вечно Синего Неба, убей его, и будешь славен в веках и велик, как Чингис!
Сульджидей почти кричал на хана, выкатив из запавших глазниц глаза, горевшие то ли сумасшествием, то ли чародейским прозрением.
Как в молодости, Тохте стало жутко от его загадочных слов, но он уже не верил Сульджидею, как верил ему в молодости.
— Нет, почтенный Гурген, нет. Что тебе эти русские? — не столь ласково, сколь осторожно увещевал Тохта старика. — Я поступлю иначе. Я сделаю хуже им — я оставлю его. Пусть он будет, он нам нужен, пойми… Пусть будет он.
Дряхлый Сульджидей, видать, обессилел от долгой и безуспешной речи. Глаза его вновь глубоко запали, спрятались и потухли, а личико еще более сморщилось, как у ребенка, готового к плачу.
— Дело ваше скоро решится, ступайте… — вяло, одними пальцами шевельнул Тохта, отпуская русских князей, смиренно дожидавшихся своей участи.
И, презрительно отворотив голову, застыл в глупом величии и покое.
Татарское «скоро» длилось, вестимо, долго. Немало дней прошло в томительной неизвестности.
В один из тех дней Михаил Ярославич встретил свое тридцатитрехлетие. Тридцать три года сровнялось тогда Тверскому. Впрочем, он и не вспомнил о том. На душе было темно и уныло, как в кипчакском небе, кропившем степь беспросветным дождем. По такой погоде даже выехать из Сарая не представлялось возможным…
А вот Юрий — с чем ли, ни с чем ли, однако, напакостив сколько смог, уж отбыл так же внезапно, как прибыл, успев ухватить еще не раскисший до непролазности путь. Точно черт ему помогал.
Наконец и Тохта опять позвал князя.
На сей раз он был, не в пример первой встрече, любезен. Смилостивился, идолище. Смеясь, называл Тверского русским царем. И тем же днем сам вручил Михаилу Ярославичу долгожданный и ненавистный ярлык.
Скреплявшая пергаментный свиток алая ханская тамга жгла руку и казалась Тверскому отверстой, кровавой раной.
Январским днем одна тысяча триста пятого года владимирцы и пришлые отовсюду люди, словно в светлый и печальный праздник Успения Божией Матери, стекались к Богородичной церкви, где венчался на владимирское великое княжение Михаил Ярославич, князь тверской.
Позлащенные двери собора были распахнуты настежь, в мороз дня клубами валил из них людской теплый дух. На улице снег и солнце до слез слепили глаза. В соборе слезы застилали глаза от иного, вышнего света.
Жарким огнем горели серебряные и золотые паникадила, огонь тот отсвечивал, возгорался на крестах священников, на округлых боках золотых богослужебных сосудов, в сотнях глаз, глядевших на князя с любовью, надеждой и умилением. На чудных вервях, словно от Божьего дыхания, мягко колыхались тяжелые драгоценные ткани, извлеченные из ризницы по великому случаю. Торжественное облачение митрополита Киевского и всея Руси Максима и его архиереев было тяжело для немощных, старых плеч, но в то же время и тяжестью своей сообщало плечам особую силу. Длиннополая багряная порфира князя сливалась цветом с бархатной багряной «дорогой», устилавшей пол.
В двенадцать высоких и узких окон, расположенных вкруг свода под самым куполом, лился прозрачный небесный свет, и в том свете по писанным на небе купола облакам снисходил к людям, к чадам своим, Спаситель, паря над ними и недостижимо и близко.
Уже под венцом и в бармах, возложенных на плечи, Михаил Ярославич одиноко стоял, обозримый всеми, на небольшом возвышении невдалеке от алтарной преграды. В руках он держал тяжкий, изукрашенный золотом и каменьями посох.
Люди плакали и молились о счастье нового государя.