— Какая ваша любимая книга Мая?
— Выбор между «Верной рукой» или «Виннету».
— Полагаю, вы слышали об убийце, которого берлинские газеты окрестили Виннету.
— О том, который снимает скальпы со своих жертв? Да. А, теперь начинаю понимать ваш интерес ко мне, сержант. Вы думаете, раз я иногда рисую убитых женщин, то мог бы на самом деле кого-то убить. Как Караваджо. Или Ричард Дадд.
— Это определенно приходило мне в голову.
— Скажите, а вы были на действительной службе?
— Четыре веселых года то там, то тут. Но всегда в одинаково мерзких окопах. А вы?
— Господи, четыре года? Я отслужил шесть месяцев, и это едва меня не убило. Пришлось обучать новобранцев и охранять военнопленных, потому что я отчасти инвалид.
— Сейчас вы выглядите хорошо.
— Да, знаю. Стыдно сказать, но меня дважды выгоняли. Сначала из-за синусита, а потом из-за срыва. Собирались расстрелять как дезертира, но война закончилась. А до того я увидел более чем достаточно, чтобы это повлияло на мою работу. На нынешнюю и, возможно, любую будущую. Потому и темы у меня как у художника — отчаяние, разочарование, ненависть, страх, продажность, лицемерие и смерть. Я рисую пьяниц, блюющих мужчин, проституток, солдат с кровью на руках, женщин, писающих в ваше пиво, самоубийц, жутких калек и женщин, убитых мужчинами, играющими в скат. Но главный предмет моего изучения — адский метрополис, Берлин собственной персоной. Со всеми его дикими крайностями и декадансом. Этот город, как мне кажется, представляет собой истинную суть человечества.
— Не могу с этим поспорить.
— Но я жду, что вы подумаете: он должен рисовать прекрасные пейзажи, милых улыбчивых девушек и котят. Что ж, я просто не могу. Больше не могу. После окопов не остается ни милых девушек, ни прекрасных пейзажей, ни котят. Видя какой-нибудь ландшафт, я всякий раз пытаюсь представить, как бы он выглядел с огромной воронкой посередине, окопом на переднем плане и скелетом, свисающим с колючей проволоки. Видя прелестную улыбающуюся девушку, я пытаюсь представить, как бы она выглядела разрезанная пулеметной очередью. А если бы я когда-нибудь нарисовал котенка, то, наверное, изобразил бы двух безносых мужиков, разрывающих его на части за обеденным столом.
— И большой спрос на вещи такого рода?
— Я делаю это не ради денег. Мы так рисуем, потому что должны рисовать именно так. Да, верно, я не единственный. Многие художники рассуждают и работают так же. Макс Бекманн. Отто Дикс… Да, вам действительно стоит увидеть картины Дикса, если вы считаете, что это со мной что-то не так. Некоторые из его работ гораздо беспощаднее всего того, что могу нарисовать я. Но, для протокола, ни одного из них я не считаю убийцей. И в этом абсолютно уверен.
На мгновение он заставил меня порадоваться тому, что я лишь глупый полицейский, — Гросс явно думал именно так. Тем не менее я был полон решимости доказать, что он ошибается. Просто посчитал, что у меня получится. Но, вероятно, я заблуждался и в этом, а позже чувствовал себя так, будто плыл против волновой машины в крытом бассейне Велленбада.
— Честно говоря, мне наплевать, какие темы вы выбираете для живописи, герр Гросс. Это ваше личное дело. Тут Берлин, а не Москва. Здесь люди могут делать то, что им нравится. Более или менее. Как и вы, я тоже иногда думаю, что после войны ничто не может оставаться прежним. Но полагаю, главное различие между вами и мной в том, что я еще не отказался от красоты. От оптимизма. От надежды. От закона и порядка. От толики нравственности. От святой Германии, за неимением лучших слов.
Гросс рассмеялся, но его зубы крепко сжали мундштук. Я продолжал плыть дальше, по-прежнему против течения.
— Как ни странно, я все еще вижу лучшее в женщинах. Например, моя жена. Я считал ее самым замечательным человеком, которого когда-либо встречал. И не изменил мнение даже после ее смерти. Думаю, это делает меня неизлечимым романтиком. Кем-то неизлечимым, во всяком случае.
Гросс тонко улыбался, а его перьевая ручка продолжала бегать по листу. Время от времени он поднимал на меня проницательный взгляд, оценивал, измерял, прикидывал. Раньше меня никто не рисовал, и это вызывало странное ощущение, будто меня раздевали догола, до самой сути, как один из трупов в выставочном зале «Ханно».
— Когда мужчина говорит о замечательной женщине, — произнес художник, — это обычно означает, что она ему нравится, поскольку очень старается быть похожей на мужчину. Вы в последнее время смотрели на женщин в этом городе? Господи, большинство из них даже внешне похожи на мужчин. В наши дни только мужчины выглядят как настоящие женщины. И мне плевать на то, что в них там замечательного.
— Ну, на один вопрос вы, определенно, ответили: почему вам так нравится рисовать мертвых женщин. Потому что вы не особо их любите. Но мне нравится ваш рисунок. Очень. Вы не отдадите его мне?
Гросс вырвал страницу из альбома, добавил дату, подпись и место, затем протянул через стол, словно счет:
— Он ваш. Подарок берлинской полиции от меня.