Он пнул от радости и неверия последнего, четвертого бедолагу: а тебе-то не свезло так, а? Тот покосился, съехал. На боку у него была сумка с торчащими проводами. Мина. Мог бы, сказал он Артему, я тебя сейчас наказать за это. Не зли меня.
Артем извинился, но не покаялся.
Вспомнил кое-что, обшарил покойника.
Обежал вокруг, быстрей, быстрее, пока те, на броневике, не передумали. Подергал еще все двери: должна быть хоть одна открытая! И нашел, с обратной стороны. Влез внутрь, сразу сбежал по скользкой лестнице вниз, и только там присел отдышаться. Только там поверил, что сейчас не умрет. Что умрет не сейчас.
Лестница привела к залу с турникетами и билетными кассами.
Из него было два пути. По пустому проваленному эскалатору вниз — на Охотный ряд, и по галерее куда-то: на Театральную. Больше всего Артем боялся, что красные выставят тут патруль, который довершит то, что не сделали люди на внедорожнике. Но переход не охранялся: видно, запечатали просто гермоворота внизу, на станции, а наверх даже не поднимались, чтобы не травиться; прямо как у них дома, на ВДНХ.
Артем вытащил мину. Посмотрел на нее. Как ее тут в действие приводят?
Мина была тупая и страшная, как власть. Она и была власть, данная Артему — над неизмеренным еще числом людей.
Что с ней было делать?
Трусцой по галерее — ко входу на Театральную. Там тоже закрыто, застроено, замуровано. Но оставлена дверь: для сталкеров, чтобы подниматься. Артем влез в противогаз свой и заколотил в эту дверь, что было дури. Пять минут снизу, со станции, кто-то забирался наверх. Потом еще не хотели отпирать, допрашивали из-за заслонки, не верили, что Артем один. Наконец произвели щелку — для документов — и Артем всунул в нее конфискованный у покойника паспорт.
— Открывай живо! Открывай или буду жаловаться послу! Открывай, говорю, слышишь?! Меня тут чуть не пришили! Боевого офицера! Рейха! На твоей совести будет! Открывай, ссука!
Открыли; и даже не заставили противогаз снять, чтобы сличить с документом. Хорошо, когда за твоей спиной целое людоедское государство! Хорошо, когда шагаешь, а в шаг с тобой марширует какой-нибудь Железный легион! Уверенно жить можно!
Артем не дал опомниться дозорным, не дал досмотреть ранец, выдернул паспорт и покатился вниз; крикнул только им через плечо, что важное поручение, и хватит, и больше вам, холопам, ничего знать и не нужно.
Как только оказался внизу — свернул за угол, спрятался, полинял, как змея, сменил химзащитную зеленую кожу на свою обычную, затолкал резину куда-то временно, но рацию не бросил.
Через сорок уже минут надо связываться с Дитмаром. За сорок минут, значит, нужно ему найти тут Петра Сергеевича Умбаха, человека, который услышал в радиоэфире, что люди выжили где-то еще. И выдернуть этого Петра Сергеевича со станции, прежде чем сюда ворвутся красные — или коричневые.
Артем выглянул: не бегут за ним? Нет. Не бежали. Забыли уже об Артеме, вернулись к своим делам. Дела, наверное, поважней были, чем диверсантов арестовывать. Какие, интересно?
И тогда только вспомнил, что такое вообще — Театральная.
Центральный зал станции — маленький, уютный, низенький, с потолком прошитым ромбами, как одеяло — был зрительным залом театра: весь почти заставлен стульями, а впереди, ближе к затянутой бархатными портьерами сцене — и столиками. Арки тоже занавешены, но не бархатом уже, а чем придется. С потолка прямоугольные путевые указатели свисают, светятся тускло, подбито, но вместо списка станций — надпись витиеватая: «Добро пожаловать в Большой театр!».
А живут тут в метропоездах, стоящих на обоих путях; один ровно на станции был, когда электричество во всем мире кончилось, а другой успел уже ткнуться в туннель, поехать к Новокузнецкой. Ничего, уютно получилось. Лучше, чем на строительных лесах над водой. И чем в социальном жилье через стенку от ада лучше.
Хоть никуда эти поезда и не шли, а в окнах у них был один вид всегда — на камень, в землю — местные жили все равно весело: смеялись, шутили, за задницы щипали друг друга и не обижались. Как будто бы просто ждали в своих купе, что вот-вот машинист извинится по громкой связи за двадцатилетнюю задержку, а состав тронется, и доедет, никуда не денется, до следующей станции, и, уж конечно, в тот самый день, из которого выезжали: последний день перед концом света. А пока и тут существовать приноровились.
Дети вокруг носились чумазые, и все с придумкой: дрались пластиковыми изоляционными трубками, как на мечах, бросались друг в друга вычурными фразами, из каких-то полутлелых пьес вырванными, насмерть боролись за сворованный картонный, гуашью раскрашенный реквизит, хихикали и пищали.
Люди тут, сколько их ни было, все кормились театром. Одни играли, другие декорации рисовали, третьи гостей кормили, четвертые пьяных выпроваживали. По платформам бродили очковые бабки, обмахивались билетными веерами, зазывают надтреснуто: «На сегодняшний спектакль! На сегодняшний спектакль! Последние места!» Подходили к краю, заглядывали в перегон к Новокузнецкой: сколько оттуда еще дураков принесет?