Не забывала Хенка и давние наставления родителей о том, что врать — великий грех, но и правду на этом свете надо говорить не с поспешностью, а с умом и осторожностью, потому что хоть правда и красит человека, но она его, увы, не кормит. Хочешь жить — крутись. Такова испокон веков, мол, была еврейская доля. Но Хенка с такой унизительной долей мириться не хотела.
— Мне хорошо с вами, — сказала она и запнулась.
— И нам с тобой хорошо, — отозвалась Этель.
— Но я Рафаэлю уже не нужна.
— Ты всем нужна: и мне, и Рафаэлю, и реб Ешуа, — возразила Этель.
— Рафаэлю со мной неинтересно. Что я ему могу дать? Я всего-то три класса начальной школы закончила. Осталась неотесанной деревенщиной, а Рафаэль про летающих по небу улиток и про мышек, которые подружились с котёнком, и прочую дребедень уже слушать не хочет.
— Главное, Хенка, душа. Что с того, что кто-то на свете знает всё, обо всём и обо всех, если душа у него давно окаменела.
— А что это за штука — душа? Это, если по-простому выражаться, то же самое, что сердце?
— Не совсем. Сердце есть у всех. А душа, к сожалению, дана не каждому. Ты задаешь мне, милая, вопросы, на которые даже наши мудрецы затруднялись дать вразумительный ответ. Я тоже над этим ломаю голову. Что это за штука — душа? Может, я вздор несу, но душа — это, по-моему, то, что человека из двуногого млекопитающего делает человеком и что нельзя похоронить в могиле, ибо душа бессмертна. Она противится тлену и отлетает на небо, смерть не властвует над ней.
— Эти объяснения не для моего ума.
— И не для моего тоже. Давай лучше вернёмся к нашим делам. С чего ты взяла, что не нужна нам? Никто никаких претензий к тебе не имел и не имеет. Ты свой хлеб даром не ешь. Не поверишь, но я уже и не представляю, как бы мы без тебя жили. Так что, даже если ты захочешь с нами расстаться, мы всё равно тебя не отпустим. Что касается Рафаэля, ты права — сейчас с ним меньше надо возиться, а вот за своего свёкра я боюсь.
— А что с ним?
— Снова слёг. Доктор Блюменфельд выписал ему порошки от боли в печени и таблетки против высокого давления. Он велел по крайней мере в течение недели соблюдать постельный режим, но реб Ешуа всё время порывается встать, одеться и идти в лавку. На все мои уговоры не нарушать предписания доктора он не обращает никакого внимания, только отмахивается и, как ни в чём не бывало, отвечает: «Я хочу умереть, стоя за прилавком!» Чувствую, что я одна с ним не справлюсь. Хоть Арона из Парижа вызывай… Где это слыхано, чтобы у благоразумного человека была такая мечта — умереть, стоя за прилавком?
— А сколько лет он уже за ним стоит?
— При мне лет десять, а вообще-то, наверное, куда больше — с той поры, когда сдал лесные дела Арону. Все двери домов и склады в Йонаве, все деревенские амбары и хаты, все мельницы в округе запираются замками и засовами, купленными в лавке реб Ешуа. Крестьяне его в шутку за глаза величают Петром-ключником. Он знаком с их детьми и внуками, знает, как зовут каждого покупателя. Для них он — самый лучший еврей на свете. Берёт недорого, даёт в долг и не торопит с возвратом. Когда реб Ешуа был помоложе, он ездил к некоторым из них в гости и даже самогон с ними попивал.
— Он действительно самый лучший, — поддержала мнение крестьян Хенка. — Дай Бог ему здоровья!
— Дай Бог, — пожелала того же и невестка, но слова о том, что реб Ешуа — самый лучший еврей на свете, почему-то не повторила.
— Может, мне снова на недельку встать за прилавок?
— Поговори с ним. Как знать, вдруг согласится. Сейчас он не спит, читает Танах. Постучись к нему, — сказала Этель.
Хенка постучалась и через мгновение услышала:
— Всегда.
Она тихо, почти на цыпочках, вошла в комнату и поздоровалась.
— О! Кого я вижу! — оживился реб Ешуа. — Вижу не этого зануду Блюменфельда, не Этель с её таблетками и пиявками, а хорошенькую женщину! Что ты стоишь? Садись!
— Вам, реб Ешуа, нельзя столько говорить, — Хенка придвинула к постели больного плетёное кресло и села.
Ешуа Кремницер лежал на диване в цветастой пижаме, укрытый до пояса пуховым стёганым одеялом, и трудно дышал.
— Мне, моё золотко, говорить ещё можно, а вот жить уже нельзя. Нельзя! Что за радость — своей никчёмной жизнью портить жизнь другим?
— Неправда! Ничью жизнь вы не портите. Не выдумывайте и не наговаривайте на себя.
— Правда, правда. Если бы я отправился к праотцам, как мой ровесник Абрам Кисин, всем стало бы куда легче.
Реб Ешуа откашлялся, отпил из стакана морковный сок и после долгого молчания, не глядя на Хенку и словно разговаривая с самим собой, продолжил:
— Тогда Этель от скуки не томилась бы годами в этой дыре, как в застенке. Они бы в два счета упаковали чемоданы и — фюить отсюда! — Реб Ешуа, несмотря на одышку, по-мальчишечьи задорно присвистнул. — Их тут ничего не держит.
— А родина?
— Родина? Плевали они на эту родину. Тем более что Этель родилась в Германии, а не в Литве.
— Но она тут столько лет прожила…