— Будут у вас внуки и там, и тут. С такими рыболовами, как ваши трудолюбивые сыновья, вы ещё со счёта собьетесь.
— Из твоих уст, Хенка, да нашему Всемилостивому, но глуховатому Господу Богу прямо бы в уши. И всё-таки не спешите.
Они выпили чаю, посетовали, что Лея не даёт о себе знать, не пишет… Может быть, болеет — ведь даже в счастливой Америке люди болеют и, страшно вымолвить, умирают.
— Напишет, напишет, как только устроится. Ещё и за какого-нибудь богатого еврея замуж выскочит, — успокоил её Шлеймке.
— Пусть за бедного, но хорошего, — пробормотала Роха. — Хороший человек может стать богатым. А вот богатый хорошим никогда. Богатый может им только притвориться. А как твои дела? — обратилась она к Шлеймке. — Люди идут к тебе или проходят мимо и сворачивают к Гедалье Банквечеру? У тебя даже вывески нет. Да, по правде говоря, её и вешать-то некуда.
— Портному нужно имя, а не вывеска. Дела неплохи, заказов стало намного больше, ко мне потянулись не только евреи и литовцы, но даже староверы, и не только йонавские, но и те, которые живут в окрестных деревнях. Пронюхали, что за пошив беру дешевле и шью не хуже.
Чаепитие подходило к концу, когда вдруг зазвенел дверной колокольчик и в побелённую комнату вошел дородный, гладколицый, с ухоженными усами домовладелец Каплер.
— Инспекция, — сказал он.
— Милости просим! — пропела Хенка, встала и услужливо подвинула ему свободный стул. — Может, вы, реб Эфраим, с нами вместе почаёвничаете и свежего липового медку отведаете?
— Благодарю вас сердечно, но, если позволите, я почаёвничаю с вами в другой раз. У меня важная встреча с нашим бургомистром, а он ужасный педант. Не любит, когда опаздывают. Не скрою, я большой любитель липового мёда. Чую его запах за версту. Он пахнет так, что можно сойти с ума! — Эфраим Каплер своим зорким, неусыпным оком придирчиво оглядел комнату. — Красота! Этот хромоножка Евель, хотя порой и закладывает за воротник, прямо-таки кудесник. Говорят, что Господь и моего квартиранта умением не обидел. Это ли не роскошь — иметь в собственном доме собственного портного? Может, мне уже больше не тащиться тридцать с лишним километров на примерки к Зелику Слуцкеру в Каунас и попробовать перейти на местное обслуживание? А?
Шлеймке благоразумно промолчал. Не в его характере было навязываться.
— Молодые глаза видят гораздо лучше, чем старые, — промолвил Каплер, понежив пальцами усы, за которыми он ухаживал, как за редкостным растением.
— Попробуйте, реб Эфраим! Мой муж не самозванец и не портач. Он, поверьте, сошьёт вам не хуже, чем Абрам Кисин или Гедалье Банквечер, — смело бросилась в омут преданная Хенка.
— Гедалье Банквечер стар и тяжко болен. А реб Абрам уже, к великому нашему сожалению, никому ничего не сошьёт.
— Как это? Почему же он больше никому не сошьёт? — удивилась Роха.
— Так уж в этом подлунном мире устроено — когда одни спокойно сидят в тепле и попивают чай с липовым мёдом, другие в том же самом городе и в то же самое время готовятся кого-то проводить в последний путь. По вашим глазам я вижу, что вы ещё ничего не знаете.
— Кисин умер?! — в ужасе воскликнул Шлеймке, обожжённый догадкой.
— Да. Как всегда, он с самого утра сидел за своим «Зингером», нажимал на педаль и доехал не до обеда, а до смерти. Недаром сказано в Писании: не знает человек своего места и часа. Рано или поздно мы все туда съедемся. Теперь у нас в местечке остались только двое мастеров — Гедалье Банквечер и ты, Шлеймке. Больше хороших мужских портных нет.
— А такого, как реб Абрам, светлый ему рай, и не будет, — отозвался о своём учителе Шлеймке.
На кладбище, где с незапамятных времен с миром покоились евреи Йонавы, Абрама Кисина провожала не толпа, а горстка его старых клиентов и соседей.
Место для себя предусмотрительный реб Абрам купил заблаговременно, на пригорке, рядом с могилой жены Хавы, скончавшейся прошлой осенью от кровоизлияния в мозг. Кисины были бездетны, и кроме тихой, как сон, богобоязненной Антанины — литовки, говорившей на идише не хуже раввина Элиэзера, которая стала помогать Абраму по хозяйству, оплакивать его было некому. Единственный, да и то дальний, родственник покойного Авигдор Перельман, который никогда не побирался на самом еврейском кладбище — только за его воротами, стоял у вырытой могилы и заглядывал в эту разверзшуюся пропасть с пугливым любопытством, словно примерялся к ней или придирчиво оценивал глубину. Глаза его были сухими. Авигдор уверял, что на всех в жизни слёз все равно не напасёшься, поэтому оплакивать следует не столько мёртвых, сколько в первую очередь живых — им ещё предстоит мучиться, но всех ждёт та же неминуемая участь.