— У меня было для вас маленькое порученьице, но я обошелся, справился своими силами.
— Да я был… — Евгений Тарасович начинал что-то лепетать в свое оправдание, пытаясь быстро придумать убедительные причины своего отсутствия. Но Великий отчужденно глядел на него.
— У нас театр, а не контора по приемке стеклотары. Нельзя опаздывать только на спектакли и репетиции, а бессмысленно болтаться в помещении незачем. Мы должны ду-мать!
Вдобавок ко всему, шустрые мальчики поставили что-то разгениальное с участием корифеев, по театру поползли шепотки, что, дескать, талантливых мальчиков могут переманить, потому что ставки ассистентские, а на режиссерской сидит некий человек, который десять лет уже ничего не ставит и в театре не бывает.
За это время Евгений Тарасович очень сдал. Он много размышлял о своей жизни и о том, что с ним произойдет, если он уйдет из театра. Столько лучших молодых лет провел он в старом сыроватом здании. Ведь и минуты его маленьких торжеств были связаны с этими стенами. Театр давал какой-то якорь душе. А что он без него? О чем он будет думать, куда торопиться?
Можно все время размышлять о внутренней театральной жизни. Разговоры о пьесах и постановках как бы поднимают говорящих до уровня их авторов и актеров. Все судьбы в театре переплетены, как ход звезд. Здесь своя небесная механика, поля притяжения, свои «черные дыры». По сути дела, это особый, резко очерченный мир, который он, Евгений Тарасович, знал досконально и который заменял ему весь остальной. Он даже события по телевизору преломлял однозначно: можно ли это показать на театре? С настоящим, живым миром у него были нелады. Он так и не научился его беды и достижения делать своими. К нему он был равнодушен. Почему же так получилось, что сценические и околосценические коллизии ему оказались более важными? Для него это какие-то сверхценности! Но и в мире этих сверхценностей он не прижился. Он сам не умел их создавать или помогать им рождаться. Но ведь не глупее разных актерчиков и актрисуль. Когда заканчивал институт, наверно, знал не меньше этих бородатых мальчиков, а ведь они раздувают свой огонек, а у него ничего не получается. Чего-то в него недоложили, какого-то бродильного вещества? Ведь он так страстно любит театральное искусство. А разве, трезво думал Евгений Тарасович, зрители, которые ходят к ним на спектакль, не любят его? И тут он с особой ясностью формулировал то, что подспудно знал всегда — он
Евгений Тарасович изменил тактику. Теперь он весь день с утра до вечера проводил в театре. Иногда он даже думал; «В конце концов Великий старше меня почти на двадцать лет. Перекантуюсь. А там, смотришь, придет новый…» А уж когда кантуешься, когда идешь один на один с невзлюбившей тебя администрацией, здесь надо ухо держать востро: никаких дисциплинарных зацепок. И приходить вовремя, и уходить попозже, чтобы всегда сослаться, что ты горишь на работе, и в профсоюз своевременно платить взносы, и даже в библиотеке не состоять в задолжниках. Но труд это огромный. Когда работаешь — время летит, а когда работу лишь показываешь — стоит на месте. Восемь часов, как гири на ногах. Сидеть на чужой репетиции и читать книжку — неудобно, играть в домино с пожарниками — непрестижно, ходить от одной группки к другой — утомительно, высказывать мнение о пьесе, которую ты не совсем понимаешь, — боязно, а вдруг у Великого другое мнение. И так — весь день: между Сциллой и Харибдой. А подобный день в жизни Евгения Тарасовича стал каждым.
Нервное напряжение не прошло даром и для его здоровья. Евгений Тарасович стал раздражительным, мелочным, появилась бессонница. Плохо здесь было и то, что Гортензия Степановна, которая к этому времени уже сдавала дела своей молодой длинноногой коллеге, по мелочной женской привычке раздражение у Евгения Тарасовича не гасила, а даже подзуживала, внушала мысль о всеобщей бездарности, говорила, что он «не хуже, чем…», настраивала его на мстительный лад. Так прошла зима, а весною, в трамвае, Евгению Тарасовичу стало плохо.
Признаки были типичные: задышка, горячий пот, слабость, боли за грудиной, и поэтому врачи безошибочно поставили диагноз — острый приступ ишемической болезни, так сказать, прозвенел первый перед инфарктом звонок! И тут испугались оба — и Гортензия Степановна и Евгений Тарасович: жизнь ведь — самое дорогое. Хоть какая, но жизнь!..
Выйдя из больницы, Евгений Тарасович сразу написал заявление о переходе на пенсию и вместе с закрытым бюллетенем понес его в театр.