В большей своей части она была связана с Тимофеевым по работе на радио, где он был заместителем главного редактора детского вещания. Особенно часто, едва ли не ежедневно, здесь бывали писатели Львовский и Коростылев[121], Грибанов[122] и Коля Шахбазов[123] с женой — театроведом Фаиной Крымко[124], я с Женей Петровой[125] — актрисой МХАТа, Авенир Зак[126], мой друг и соавтор со своей женой Галей, замечательный поэт и переводчик с эстонского Лева Тоом[127] с Наташей Антокольской[128], историк-византолог Каждан[129], поэты Вероника Тушнова[130], Борис Слуцкий, Дезик Самойлов, Марк Соболь[131], Марк Максимов[132], композитор Михаил Зив[133], редактор детского радио Лена Махлах[134] — жена Львовского, кинооператор Самуил Рубашкин[135] с женой Ириной Меснянкиной, милейший Адик Розеноер[136], ближайший друг Тимофеева и Тоома, отличавшийся редкой молчаливостью и удивительной добротой, Александр Шапиро[137], рентгенолог и поэт, так, увы, и не увидевший ни одного своего стихотворения в печати, прелестная, веселая, озорная актриса Театра Советской армии Генриетта Островская[138] — Гися, признанная царица наших застолий.
Однажды я попытался записать всех, кто хоть раз побывал на наших «присекаках», — набралось много больше сотни, причем вспомнил далеко не всех: на Сытинском, «как на вокзале и в закусочной, бывали люди всех родов».
Дезик, как все его звали, легко и естественно вошел в нашу компанию. Был неистощим на выдумки и розыгрыши, напропалую ухаживал за женщинами. И в то же время поражал глубиной и зрелостью своих суждений, облеченных, как правило, в шутливую форму.
Собравшись, мы ставили на пол, посреди, принадлежащую хозяину красную турецкую феску, и каждый клал в нее сколько мог: кто десятку, кто полтинник, а кто и вовсе ничего — не всякий раз мы бывали при деньгах. Потом кто-нибудь бежал в Елисеевский и приносил вина — те самые, упоминаемые Дезиком в поэме, «на всю компанию поллитранец да две бутылки сухача», консервированную кукурузу или фасоль, бычков в томате, — бычки в Черном море тогда еще не повывелись — еще какую-нибудь нехитрую снедь. Наши жены варили на кухне картошку.
Рассевшись вокруг длинного овального стола, занимавшего большую часть проходной комнаты, мы с аппетитом ели и пили, разговаривали, перебивая друг друга.
Разговоры…
О стихах, о логике истории и женской красоте, о футболе и о новых книгах, спектаклях, фильмах, о влиянии Византии на судьбу России и о том, как вести себя, попав под проливной дождь: идти быстро или, наоборот, медленнее. Самойлов в своей поэме вспоминает «спор о раннем христианстве». Интерес к религии был свойственен Тимофееву, и в этом он был отнюдь не дилетант. Слушали стихи Слуцкого, Миши Львовского, Вадима Коростылева, Вероники Тушновой, Марка Максимова, Долгина. Михаил Зив садился за пианино, изрядно расстроенное, и мы пели.
Пели довоенные литинститутские: «Бригантину» Павла Когана, «Это было в городе Каире» Евгения Аграновича, «Одессу-маму» того же Аграновича и Бориса Смоленского, песни, звучавшие по радио, — из «Дон Кихота» и «Клуба знаменитых капитанов», пели смешную песенку из репертуара Вадима Коростылева:
Пели блатные:
Одесские:
Пели песню Самойлова:
Вспоминали даже песенки периода нэпа:
Или знаменитые когда-то «Бублики»:
Под аккомпанемент Миши Зива, с восторгом и смехом — из запрещенной оперы Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда».