Мы редко обсуждали вопрос о том, что происходит. Почти не говорили об этом. И не потому, что не доверяли друг другу. Этот вопрос стоял за всеми нашими разговорами, как официант за спинами гостей. Но невозможно было заговорить об этом, «доформулировать», как говорил Ильф, то, что каждый держал при себе. Наверно, это было слишком страшно — «доформулировать».
«Какое тысячелетье на дворе», мы понимали. Однако собирались, как я уже говорил, едва не каждый вечер, что было, безусловно, подозрительно по тем меркам, с какими подходили власти к такому своеволию.
Четыре года были отняты войной. Мы были молоды. Молоды — на те четыре года, которые отняла у нас война. А на войне, как известно, год считался за три… недопили, недопели, недовеселились. Наверстывали упущенное. Но кроме того, это было еще и проявлением неосознанного желания спрятаться от той реальности, которая нас окружала. Не очень получалось. За стенами тимофеевской квартиры она снова овладевала нами.
«Присекак» был своеобразным анабиозом, оберегавшим нас от окружающего кошмара.
В то время Самойлов занимался переводами с албанского. Впрочем, называть это переводом можно лишь условно, — практически он сам «создавал албанскую поэзию», о чем он с юмором вспоминает в своих «Памятных записках». Писал ли он стихи? Конечно, писал. Но не читал их. Слуцкий читал, ко всеобщему нашему удовольствию, мы знали на память множество его стихов. Дезик своих не читал. Главной темой его разговоров были женщины. Каскад его шуток и изречений на эту тему был неиссякаем.
Вместе с Борей Грибановым он создал специальный тест для определения женских достоинств. Неким числом определялись те или иные качества женщины, а их суммой — окончательная оценка. Помнится, что среди прочих качеств было и такое: на какой день, оставшись вдвоем на необитаемом острове, единственная женщина вызовет интерес единственного мужчины.
К нашим женщинам этот тест не применялся.
Однако система оказалась столь сложной и запутанной, что даже сами авторы не до конца разбирались в ней и на ходу, при участии всех присутствующих, меняли оценки тех или иных качеств.
Более стройными были придуманные Самойловым единицы таланта и интеллигентности. Единицей таланта был один «мандель», по фамилии поэта Наума Манделя — Коржавина. Единицей интеллигентности был один «симис». Впрочем, сам Симис[139], знакомый нам юрист, ныне проживающий в Америке, тянул, по определению Дезика, всего на 0,6 симиса.
Одним словом, Самойлов веселился. Пишу: Самойлов. Не пишется — Давид: Давидом его никто не называл, звали Дезик, его детским именем, сохранившимся за ним до конца жизни.
Игровое начало и в жизни Самойлова, и в его поэзии занимает значительную и важную составляющую, это одна из важнейших сторон его таланта. Он и сам осознавал это:
Игровое начало… Что значило оно для него самого и для его творчества?
Кажется, в пятьдесят четвертом, точно не помню, мы жили в Доме творчества в Переделкине, в коттедже, который в усеченном виде — лишившись террасы — и сейчас стоит напротив нового корпуса. Мы с Заком жили в большой комнате на втором этаже. Рядом, в комнате поменьше, жил Самойлов. Он работал над драматической поэмой «Сухое пламя» о Меншикове. Тогда она называлась «Левиафан». Мы читали ему отрывки из пьесы, которую тогда писали, он — куски своей поэмы, которая, в сущности, тоже была пьесой. Мечтал о ее постановке, прикидывал, кто из известных актеров мог бы сыграть ту или иную роль. Театр он любил.
Однажды, приехав из Москвы, он сообщил нам, что Лева Тоом ушел от Наташи. Он был взволнован, и сквозь шутливый тон его рассказа сквозила тревога и беспокойство за друга.
Мы все любили Тоома, любили Наташу, и случившееся не могло оставить нас равнодушными. Но атмосфера тимофеевской компании, игровое начало самого Самойлова не могли не сказаться на той форме, в которой выразилось наше отношение к случившемуся.
Была сочинена и подписана нами троими (мною, Заком и Самойловым) «Декларация друзей Тоома», в которой главными были два пункта:
1. Поступок Тоома не одобрять.
2. Поступок Тоома не осуждать.
Были и другие пункты, но эти два были основными[140].
Конечно, в этой «декларации» сказалась важная черта самойловского характера — его роль в ее написании была главной, — это была игра, сродни той, которую он «вернул поэзии». Игра Самойлова и в поэзии, и в жизни была способом жить и говорить о жизни без нахмуренных бровей, без самодовольного и угрюмого поучительства. Она шла от его умения видеть всякое явление как бы двойным зрением, видеть его многоплановость, противоречивость.
И «Декларация друзей Тоома» была не просто шуткой. За двумя главными пунктами, звучащими вроде бы взаимоисключающе, стояло убеждение, что нельзя судить о случившемся категорически, — мысль о сложности человеческого бытия.