На грани сна и бодрствования мне припомнилась единственная примененная ко мне медицинская экзекуция, точнее — ее попытка.
В детстве я болела желтухой и два летних месяца провела в одной палате с шестнадцатилетними детдомовскими девчонками, отбиравшими у нас, первоклассниц, домашние передачки и горланившими, сидя вечерами на подоконнике, модную тогда песенку «Белая ночь пролетела, как облако…».
Когда выписка домой стала совсем близкой реальностью, я была на седьмом небе от счастья, но… Путь к ней лежал через непременное глотание желудочного зонда.
Накануне я весь день читала биографии Зои Космодемьянской и Алексея Маресьева, думая, что в момент неимоверных мучений буду представлять их лица. Но все оказалось тщетно.
Когда пробил час, две медсестры повели меня в процедурный кабинет. До сих пор помню, как там было холодно. Усадили на кушетку, положили рядом принесенное из палаты одеяло. Достали зонд, поднесли к носу и со словами: «Представь, что это клубничка! Открой ротик, солнышко!» — стали разжимать мне челюсти.
На секунду представив волевое лицо летчика Маресьева, я поддалась на их уговоры, но, стоило зонду коснуться нёба, до лица Зои Космодемьянской очередь уже не дошла.
Укусив державшую зонд женщину за руку и отпихнув другую ногами, я подхватила одеяло и, пока они не успели опомниться и схватить меня, бросилась прочь из холодного, сверкавшего белым кафелем кабинета.
Той ночью перед перевязкой в ожоговом отделении мне то ли снилось, то ли просто вспоминалось это давнее детское впечатление — я бегу по длинному гулкому коридору старой больницы, одеяло сползает, растрепавшаяся коса бьет по спине, а новенькая медсестра с поста, ничего не понимая, кричит кому-то:
— Это кто? Что? Цыганку, что ли, привезли?
Я бегу по длинному коридору больницы, чтобы успеть крестить Медведя. Мелькают названия реанимаций: токсикология, ожог, кардио — как карусель. Нет хирургической. Коридор замкнулся — приемный покой. Где она? Там, вверх по лестнице. Лестница обрывается, дальше нет ступенек…
Качается лицо Бегемотика: положительной динамики нет. У него большие очки, припухшие веки, немного раскосые, внимательные, очень проницательные и такие смешливые. Породистый… Но вдруг припухлость превращается в мешки под глазами, и кислый запах со второго этажа поднимается — медленно — ко мне, на шестой. Обволакивает…
Бегемотик смотрит и улыбается — вежливо, интеллигентно, ровно, как улыбаются хорошие врачи. Я кричу ему:
— Я не хочу умирать! Эй, я жива! У меня всего лишь обожжена спина, но это не смертельно, это ерунда! Меня не надо реанимировать! Я жива! Уберите этот запах!..
Никто не слышит, и Бегемотик не слышит, а кислота втекает в меня, распирает изнутри, лишает дыхания. Моего дыхания. Из последних сил я машу руками, пытаясь привлечь внимание Бегемотика. Наконец, он сверяется с историей болезни и говорит бодро, как для телекамер:
— Жива? Жива! — и растворяется в боли. Далекой, но ощутимой боли из реальности.
Опять коридор, за мной никто не гонится. Покусанная медсестра с зондом оставила меня в покое. Повторную экзекуцию мне тогда назначать не стали, заменив глотание зонда подобием рентгена, перед которым надо было выпить два сырых яйца натощак. Всего-то.
«На этот раз сырыми яйцами дело не обойдется», — подумала я, окончательно проснувшись, и, дав слабину, быстро, чтобы не передумать, кинула в рот таблетку обезболивающего.
Утром в палату пришла врач — невысокая энергичная седая женщина. Не знаю, лечила ли она солдат в Афгане, но мне сразу стало спокойно: было видно, что ожогов на своем веку она повидала немало.
Глянув на мою повязку, она скомандовала:
— Идите в душ и аккуратно, не спеша, теплой водой сами отмачивайте ее. Площадь ожога большая, если мы будем по-сухому снимать, вы у нас с ума сойдете.
Я покорно поплелась в душ, радуясь хотя бы тому обстоятельству, что палата оборудована новой душевой кабиной и мне не придется плескаться в ржавой лоханке открытой настежь душевой, которую я видела в отделении напротив.
Повязка снималась плохо: одна ее часть уже болталась, набухнув от воды и отвалившись, другая все еще плотно прилипала к спине. Снимать вместе с бинтами остатки собственной обгоревшей кожи — занятие не из приятных. Не так больно, как страшно.
Под конец я устала, разозлилась и, по миллиметру отлепляя бинты от тела, стала представлять себе принцип наклейки: картинку с липкой основой отлепляем, подложка остается. Отлепляем — остается. Ничего сложного. За эти минуты я поняла, как нежно люблю ее, мою спину.
— Терпи, дорогая, — приговаривала я, методично работая одной рукой, а другой поливая спину из душа, — вот поправишься, подарю тебе в награду за мучения татуировку. Да не бойся так, из хны. Будет тебе и массаж, и все что пожелаешь, а пока терпи, ничего другого тебе не остается.
Страшно, ой как страшно отдирать свою кожу.