Все лето напролет и осень конспираторы работали рука об руку, подняв искусство светского приема на высоты, прежде в Городе невиданные и неслыханные. Тихие часы вдвоем выдавались крайне редко — за отсутствием в доме этой самой тишины. Дом был озвучен постоянно то прохладными, как лист папоротника, всплесками струнных квартетов, то глубинными занырами саксофонов, вопивших в ночи, как обманутые мужья. Кухни, когда-то пустынные и гулкие, эхом отдавались непрерывной суматохе слуг, праздник следовал за праздником почти без пауз. В Городе сочли, что Нессим решил во что бы то ни стало ввести Жюстин в элиту света, — как будто провинциальный александрийский бомонд мог хоть чем-то прельстить человека, давно уже ставшего, как Нессим, европейцем в душе. Нет, эти безупречно спланированные атаки на твердыню светского общества второй столицы служили целям одновременно исследовательским и диверсионным. Они создавали прекрасный фон, на котором наши заговорщики имели возможность действовать со всей необходимой им свободой. Они трудились не покладая рук — и только лишь когда усталость от трудов и дней становилась невыносимой, выкрадывали короткие каникулы в маленькой загородной резиденции, которую Нессим окрестил Летним дворцом Жюстин; там они могли читать, и писать, и купаться, и наслаждаться обществом избранных друзей — Клеа, Амариля, Бальтазара.
Но каждый раз после долгих этих проведенных в дебрях светской болтовни, в дремучих дебрях тарелок и бутылок с вином вечеров они запирали двери, самолично заложив тяжелые дверные запоры, и со вздохом поворачивали обратно, к лестнице наверх, предоставляя прислуге расправиться с deeebris [87]; дом должен быть к утру вычищен совершенно; неторопливо шли наверх, рука об руку, и задерживались ненадолго на лестничной площадке, чтобы скинуть туфли и улыбнуться друг другу в большом напольном зеркале. Затем, чтобы дать мозгам и душам роздых, прохаживались взад-вперед по галерее, где собрана была прекрасная коллекция импрессионистов. Они говорили на темы совершенно нейтральные, и жадные Нессимовы глаза исследовали дюйм за дюймом великие полотна, немые свидетельства оправданности бытия потаенных миров, страстей глубинных и невидимых.
Наконец доходили они и до меблированных изящно и с любовью смежных спален на северной, прохладной стороне дома. Распорядок был всегда один и тот же: Нессим ложился в чем был на кровать, Жюстин же зажигала спиртовку, чтобы приготовить ему отвар валерианы, — он всегда его пил перед сном, успокаивал нервы. Она же ставила к кровати маленький карточный столик, они играли партию-другую в криббедж или в пикет и говорили, говорили одержимо о том, что в самом деле занимало их пробуждающиеся к ночи души. В такие времена их смуглые, страстные лица сияли тихим светом своего рода святости, основанной на тайном служении, светом общей воли и сросшихся животами страстей. Этой ночью все было как всегда. Она едва успела раздать карты, и зазвонил телефон. Нессим поднял трубку, послушал немного и, не говоря ни слова, передал ее Жюстин. С улыбкою она подняла вопросительно брови, муж кивнул. «Алло, — голос был с хрипотцой, в нем тотчас появились мастерски сыгранные сонные интонации, она как будто только что проснулась. — Да, дорогой мой. Конечно. Нет, я не спала. Да, я одна». Нессим методично, не торопясь развернул веером карты и принялся их изучать, менять местами, без всякого видимого выражения на лице. Разговор, от запинки к запинке, подошел к концу, потом человек на том конце провода пожелал доброй ночи и дал отбой. Жюстин со вздохом положила трубку и сделала медленный брезгливый жест, словно снимала грязные перчатки или выпутывалась из мотка шерсти.
«Это был Дарли, бедняжка. — Она взяла со стола карты. Нессим на миг поднял глаза, выложил карту и назвал ставку. Игра пошла, и она стала говорить тихо, словно бы сама с собой. — Он в совершеннейшем восторге от дневников. Ты помнишь? Я делала для Арноти заметки к „Mœurs“ под диктовку, когда он повредил запястье. Потом мы их сброшюровали и переплели. Все те куски, которые он в конце концов не использовал. Я выдала их Дарли за мой дневник. — Она улыбнулась печально. — Он и впрямь их принял за мои, сказал сейчас, и, по-моему, не без основания, что у меня мужской склад ума! Еще сказал, что мой французский оставляет желать лучшего, — вот бы Арноти порадовался, а?»
«Мне жаль его, — сказал Нессим тихо, мягко. — Он славный. В один прекрасный день я наберусь духу и объясню ему все как есть».
«Но я не могу понять, почему тебя так беспокоит эта крошка, Мелисса, — сказала Жюстин, она опять-таки словно спорила с собой, а не говорила с ним. — Я прощупывала его так и эдак. Он ничего не знает. Я уверена, что и она ничего не знает. Только потому, что она состояла в любовницах у Коэна… Не знаю».
Нессим положил карты и сказал:
«А я вот не могу отделаться от ощущения, что она о чем-то по меньшей мере догадывается. Коэн был дурак, и дурак хвастливый, а уж он-то знал все, что только можно было знать».
«А ей-то он зачем стал бы докладывать?»