Его образ внезапно стал иным. Теперь он будто был подсвечен изнутри величием почти пугающим. Она курила, смотрела на него и видела совсем другого человека — корсара, искателя приключений, играющего жизнями людей; и власть его, даже власть денег, стала неким трагедийным фоном для нового образа. Она поняла, что и он также видит не ее — не Жюстин, отразившуюся разом во всех окрестных зеркалах или убранную, как в рамку, в дорогие побрякушки и тряпки, — но кого-то более близкого даже, чем товарищ по камере, пожизненной одиночке духа.
Он предлагал ей договор, по сути своей совершенно фаустовский. Было и еще одно обстоятельство, ее поразившее: впервые в жизни она почувствовала, как поднялось в ней желание, в ней, в ее сброшенном, как сыгравшая карта, опустошенном теле, на которое сама она привыкла смотреть как только лишь на источник наслаждений, зеркальное отражение реальности. Ей вдруг очень захотелось лечь с ним в постель — нет, с его планами, с его грезой, с его одержимостью, его деньгами, со смертью его, наконец! Она как будто только сейчас поняла самую суть той любви, что он ей предлагал; свое единственное сокровище, зеницу ока своего, несчастный этот заговор, который зрел в его душе так долго и так мучительно, который лишил его всех прочих желаний, страстей. Ей показалось на мгновенье, что чувства ее угодили в какую-то гигантскую паутину, под заклятие неведомых ей законов и сил, живущих глубже, много глубже ее сознательной воли, ее желаний, приливной волны ее вечной тяги к самоуничтожению и отливной — ее человеческого
«Мне нужно идти, — сказала она, и странный, неведомый прежде страх плеснул в ней. — Мне и в самом деле нужно идти».
Все вокруг было как в тумане, старые пути-дороги размыты вихрями воли куда более властной, чем тяга физическая.
«Слава Богу, — сказал он шепотом; и еще раз: — Слава Богу. Наконец-то все разрешилось».
Но чувство облегчения замешано было на страхе. Как ему удалось провернуть в замочной скважине ключ? Принеся себя в жертву правде, отдавшись на милость ее. Шаг неразумный, дурацкий шаг, но других путей не оставалось. Он вынужден был так поступить. Еще он знал — подсознательно, — что восточная женщина не сенсуалистка в европейском смысле слова: ни капли сентиментальности в ней, ни слезинки лишней. Ее природные идефиксы суть власть, политика и собственность, как бы она сама того ни отрицала. Секс тоже тикает в ее головке, но сами те рельсы, по которым он скользит, смягчены и смазаны жестокой кинетикой денег. Откликнувшись на зов на языке политики и силы, Жюстин была искренна, как, может быть, еще ни разу в жизни: она откликнулась, как цветок откликается на луч света. И только теперь — они говорили спокойно и тихо, склонив головы друг к другу, как два цветка, — она смогла наконец сказать волшебное слово:
«Ах, Нессим, я и думать не думала, что вдруг возьму и соглашусь. Откуда ты узнал, что я существую для тех лишь, кто в меня верит?»
Он посмотрел на нее очень внимательно, возбужденный и даже напуганный немного, узнав в ней великолепнейшую страсть восточного духа — страсть к повиновению, к абсолютному, женскому по сути повиновению, которое и есть одна из наибольших сил в подлунном мире.
Вместе они спустились к машине, и Жюстин внезапно ощутила невероятную слабость, словно ее только что выудили из самых потаенных глубин и бросили посреди океана.
«Я не знаю, что еще сказать».
«Ничего. Просто начинай жить».
Парадоксам истинной любви числа нет. Она почувствовала себя так, словно ее наотмашь ударили по лицу. Она зашла в ближайшее кафе и заказала чашку горячего шоколада. Когда она поднесла чашку ко рту, руки у нее дрожали. Затем она причесалась и подкрасилась. Она знала, что красота ее — всего лишь вывеска, презирала ее, но освежить не забывала.
Несколькими часами позже в офисе, за столом, Нессим, дав себе время подумать, снял полированную телефонную трубку и набрал номер Каподистриа.