Уходя, он заметил в дверях конюшни трех батраков. Они курили и о чем-то разговаривали. Между ними стояла плетенка для сечки. Один из них злобно пинал ее ногой. — Провались они ко всем чертям! — кипятился он. — Собрание вздумали устраивать, а меня турнули с него: я, мол, только… для чего я, а? Для говна, для работы, черт подери! А они? Свиньи поганые! Буржуи! Пришли сюда нажраться да надраться! Сфотографироваться, видите ли, пришли… Так их распротак! И управителя, и житуху эту! Дома куснуть нечего, все сидят голодом, болящая жена вечно кхекает, а я должен идти за этих бар подыхать, немца на себя науськивать, чтоб любая поганая свинья нынче или после войны могла на мне ездить?.. Мать вашу так и разэдак! Погодите, погодите, я еще погляжу на эту вашу войну! Погляжу и на управителя, и на этих торговцев, и на вонючего сопливого доктора, мне бы только винтовку раздобыть! Все разнесу! Погодите, вот увидите, мне бы только винтовку, ай-я-яй говно в руке, как шарахну, как раздолбаю все к чертовой матери!
Имро с минуту прислушивался. Невольно по спине забегали мурашки. На миг ему показалось, будто эти слова и к нему относились.
Потом он улыбнулся и зашагал прочь. Радовался, что ушел из имения. Но домой не хотелось. Вдруг мелькнула мысль: раз Штефка еще сегодня должна вернуться из Церовой, то, значит, можно ее и подождать, где-нибудь и подкараулить. Можно и навстречу пойти. Лишь бы знать, как она пойдет: тропинкой иди по дороге?
А потом? Ну встретиться с ной, а потом что? Что он ей скажет? Что ему от нее надо?
А Вильма, как же она? Вдруг догадается? Не будет ли он виноват перед ней?
Он долго раздумывал. Штефка теперь казалась ему роднее, чем Вильма. Мысль возвращалась к ней все настойчивей, в голове все время вертелось: «Надо с ней увидеться! Надо с ней увидеться!»
Штефка шла по тропинке. Она не спешила, помнила, что в имении гости, но теперь они совсем не интересовали ее. Встречаться с ними ей не хотелось.
Хоть бы разошлись все!
Но она знала, что Йожо будет удерживать их, и некоторые, позволив себя уломать, останутся в имении до поздней ночи или уйдут домой только под утро. Лишь бы не упились чересчур — Штефка не выносила пьяных. А пуще всего боялась, что и самой придется выпить — заставят, а потом до самого утра притворяйся веселой, чтобы Йожо не упрекал ее, будто не умеет подлаживаться, не умеет вести себя в приличном обществе.
Но ей теперь любое общество безразлично, ни под кого неохота подлаживаться, и уж вовсе не занимают ее какие-то дурацкие или скользкие речи. Нынешний разговор между Йожо и отцом встревожил ее. Удивило, что в речах отца не было ни злости, ни раздражения, ей даже сперва показалось, что можно с ним согласиться, но потом она уловила в его голосе что-то чужое, придающее словам какой-то особый смысл, особое значение, и она не была уверена, что точно улавливает этот смысл и что вообще хорошо понимает отца. Отец был человеком толковым, любил говорить рассудительно, но долгого спора не выносил: заметит, что слова его не находят должного отклика, и разом взрывается, выходит из терпения. Крестьянская рассудительность сменяется злобой, он просто-напросто выплескивает из себя ушат брани, потом сплевывает, как бы давая этим понять, что спор окончен, и, действительно, с противником он уже больше не пререкается. Но сегодня ей показалось, будто отец презирает Йожо, и это ужасно задело ее.
Идя с отцом в Церовую и раздумывая над тем, что же произошло в имении, она вдруг ни с того ни с сего расплакалась в голос: — Чего ты не поделил с Йожо? — сквозь слезы спрашивала она отца. — Почему ты все время его донимаешь? Скажи, почему пристаешь к нему?! Он же муж мне…
Отец молча шагал рядом. Возможно, он ждал подобных наскоков, но не думал, что они обрушатся так внезапно. Он даже не мог второпях найти слова, чтобы хоть как-то защититься. Он вздохнул раз-другой, потом сказал:
— Я знаю, что он муж тебе, знаю.
— Почему же тогда пристаешь к нему? — не отступала она. — Ты ненавидишь, презираешь его. Презираешь, это точно. Я поняла это сегодня. Что ты от него хочешь? Что он тебе сделал? Ну скажи, что он тебе сделал?! Почему ты презираешь его?
Отец слегка оробел. — Разве я что-нибудь такое сказал? Не помню. Я хотел поговорить с ним по душам. Кому ж и поговорить с ним начистоту, как не мне?
— Да, но как ты с ним разговариваешь? Всегда только оскорбляешь его. Ведь он тебя даже сторонится, а ты его вечно отыскиваешь. Явишься и всякий раз задираешь его, приходишь только затем, чтобы его оскорблять.
— Я и не думал его оскорблять. Честное слово! Ну не плачь! Тебе, должно быть, примерещилось.
— Вовсе не примерещилось. Что он тебе сделал, скажи?!
— Не знаю.
— «Не знаю», «не знаю»! А до сих пор знал! Зачем же тогда пришел? Зачем пришел его задирать?
— Право, не знаю. Я не хотел его оскорблять. Не плачь! Тебе просто показалось. Сказал то, что думаю. Ты дурно это не истолковывай. Не плачь, Штефка! Ты уж больно чувствительная.
— А как же не быть мне такой, скажи?! Думаешь, я слепая? Почему ты его презираешь? Что тебе в нем не нравится?
— Он мне не нравится.