Это можно понять. Пожалуй, даже глупо требовать от него, чтобы он разговаривал со мной как с ровней, когда и со взрослыми ему не больно-то охота говорить. Не могу же я сердиться на то, что он взрослый, и мне нечем его занять, и я даже не могу ему намекнуть, что интересуюсь чем-то, впрочем, я и не знаю, чем именно. Ведь детей интересует все, а порой — ничего, они просто не ведают, чем нужно интересоваться и как спросить, и, хоть спрашивают — дети ведь часто и с охотой и о разном спрашивают, — для взрослого большинство детских вопросов может звучать глупо; взрослый, если хочет, понимает ребенка, вопросам не удивляется, но это не значит, что ему хочется на них отвечать, и особенно тогда не хочется, когда вопрос очень простой и, наверно, ответ тоже был бы очень простым и совсем коротким, однако взрослому такой вопрос кажется лишним, а ответ на него — таким очевидным, что вместо одного слова, одной короткой фразы он предпочитает выдать две или три, чтобы ребенок не докучал. Вот и выходит, что иногда ответа на вопрос не дождешься. Так ведут себя зачастую и здоровые люди, ну а больному некоторые вопросы еще больше могут докучать, поэтому ребенок, как бы чувствуя это, ни о чем больного и не спрашивает. А больной тоже чисто ребенок, который, по-видимому — а время от времени определенно, — осознает свой возраст, и, хоть поведение его может казаться детским и детскими бывают иные его требования, и желания, а речь его, и вопросы, и ответы, тут все-таки есть разница, возраст — это возраст, большой ребенок о некоторых вещах уже так просто и не спрашивает, не хочет спрашивать, лучше даже, когда и его о некоторых детских вещах не спрашивают. У ребенка свой мир, и, хоть этот мир кажется маленьким, ребенку он таким не кажется, потому что этот мир живой, с каждым днем все живей и все шире, и ребенок радуется, когда этот мир расширяется, когда в нем прибывает жизни, а больной словно в заколдованном круге, он пытается из него выбраться, должен пытаться, но не выносит, когда в этом круге тревожат его, а если он еще и безразличный, то не понимает, почему взрослые или дети так стремятся попасть в его круг.
Короче говоря, вина, пожалуй, на мне. На мне тоже. Я, собственно, и не понимаю, почему Имро так много для меня значит. Должно, потому, что временами он и мне кажется почти здоровым, но отношения между нами постоянно одни и те же — иными словами, никакие, совсем никакие. Я уж не так глуп, некоторые вещи могу себе объяснить. От Имро я многого и не жду. Поправится, ну и что? Я ему не ровня. Он мой сосед, и, возможно, ему и потом не о чем будет со мной разговаривать. Что я для него? Он наверняка станет смотреть на меня как на младшего соседа, которому когда-никогда и улыбнется, иной раз обронит и слово, может и хорошее слово, а почему ему быть плохим? Но дальше этого, видать, не пойдет. Нечего об этом и раздумывать. Говорю об этом скорей всего потому, что до недавнего времени, когда его здесь еще не было, я относился к нему иначе, много ждал от него, больше, чем надо, и Вильма во мне это поддерживала, верно, жалела нашего Биденко и меня, и я этому радовался, хотел и ей ответить добром, мы друг друга утешали, поддерживали, помогали и немножко обманывали, но все лишь потому, что хотели друг другу помочь. Вильма старше меня, но ни ее, ни мои мечты не сбылись. Биденко не вернулся, а Имришко привезли домой хворого. Что тут объяснять? Что я могу хотеть от Имришко? Если он и выздоровеет, что я могу от него требовать? И почему, в общем? Потому, что ждал его? Разве он знал об этом? Я ведь и раньше ждал. Знал, что Биденко не вернется, а не мог с этим смириться. Хотел ждать и дальше. А поскольку всякий день был с Вильмой и видел, как она несчастна, то хотел помочь ей, но на деле-то она мне помогала. Она же своего Имришко все равно бы ждала, и я ее в этом поддерживал и помогал ей ждать только потому, что мне ждать уже было некого. Нас жалость сблизила, ну и ожидание, надежда, что хотя бы Имришко, да, хотя бы Имришко… Придет ли? Когда же придет? Мы ждали. Но я не понимал — такие вещи лишь поздней понимаешь, — не понимал, что и он, покуда был далеко, именно потому, что был далеко, помогал мне. У меня ведь было кого ждать. Ждать его, живого. Я ждал его, и он именно этим мне помогал. Помогал мне легче забывать. Имришко уже здесь, а я к ним все хожу, хожу, сам не знаю, что мне еще от них надо. Имришко здесь, и у Вильмы теперь нет для меня времени, во всяком случае не столько, сколько когда-то. Ну и что?! Чему удивляться? Они оба мне немножко помогли. Биденко, я ведь о тебе уже так редко думаю, почти вообще о тебе не думаю. Мне бывает только на душеньки грустно, потому что я люблю красть свечки. И пусть на душеньки я всегда допоздна на погосте и столько всегда этих свечек для тебя накраду, но никогда не знаю, Биденко мой, забытый мой Биденко, где хотя бы одну-единую из стольких украденных свечек поставить тебе и затеплить.