— Никто и не будет жаловаться, пока это не случится с ним самим или с его ребенком, — сказала мама и по старой привычке протянула мне вымазанный в креме нож, чтобы я его облизала. — Знаете старую историю о том, как правильно варить лягушку? Если бросить лягушку в кастрюлю с кипящей водой, она попросту выпрыгнет. — Мама подняла руку, призывая Малколма помолчать, и улыбнулась. — Но если опустить лягушку в кастрюлю с холодной водой и понемножку, по одному градусу увеличивать нагрев, то довольно скоро вы добьетесь нужного результата: получите вареную лягушку. А она, бедная, так и не поймет, что же с ней случилось. — И, взяв моего отца за руку, она прибавила: — Наши родители в Германии вдоволь насмотрелись на то, как правильно варить лягушку, постепенно увеличивая жар на один градус.
Распахнулась задняя дверь, и в кухню, виляя хвостом, влетела Полли, а следом за ней обе девочки. И разговор тут же переключился на более легкую тему.
Но мне показалось, что тяжесть невысказанных слов так и осталась висеть в воздухе.
Глава семнадцатая
Оставив семью на кухне — четверых любимых и одного нелюбимого, — я вышла в прихожую и тихонько поднялась в свою старую комнату, по дороге любуясь копиями моих дипломов, по-прежнему висевшими на стене в виде этакой шаткой лесенки. Заглавные буквы в них были украшены множеством завитушек, а под текстом красовались размашистые подписи деканов и чиновников-регистраторов. Первым был Йель, затем Пенн, затем Джон Хопкинс — вся моя родословная в трех рамках.
Преодолевая первые пять ступенек лестницы, рядом с которыми висели свидетельства моих научных достижений, я на несколько мгновений снова почувствовала себя школьницей, которая вприпрыжку взлетает на верхний этаж, сжимая в руке свой последний — и довольно удачный — рисунок, и на физиономии у нее сияет улыбка шириной с Чесапикский залив. В те времена я часто думала:
Снизу доносились знакомые звуки: мои родители, перемежая английские слова немецкими, обсуждали любимых внучек, которые с лета успели так сильно вырасти; Фредди хихикала, слушая их речь с непривычными велярными и фрикативными звуками, и пыталась подражать; Энн говорила по-немецки довольно бегло; Малколм помалкивал, однако не сидел, а ходил туда-сюда, полагая, видимо, что сидячая позиция на семейном поле брани может оказаться куда менее выигрышной.
— Это ты, Лени?
Знакомый голос словно выплыл мне навстречу с верхней площадки; он казался невероятно хрупким и одновременно исполненным силы. И я тут же перестала прислушиваться к голосам, доносившимся снизу, и устремилась туда, откуда доносился тот любимый голос.
Нет, не устремилась — он сам
— Лени? — снова произнес тот же голос. Имя «Лени» бабушка дала мне сорок лет назад, и оно никогда мне не нравилось. Уж больно оно напоминало мне знаменитую женщину-кинорежиссера, ту самую любимицу Гитлера с труднопроизносимой фамилией Рифеншталь, которая занималась узаконенной пропагандой фашизма и ставила балеты, положенные на музыку Вагнера. Хотя бабушка много раз пыталась убедить меня, что в мире женщин с именем Лени гораздо больше, чем Рифеншталь и я.
Когда мои ноги коснулись последней ступеньки, Ома, как обычно, протянула мне руку ладонью вверх; серебряные перстни на пальцах, ставших слишком худыми, болтались свободно и смотрели в разные стороны. Нет, «слишком худые» — это еще мягко сказано; они были попросту костлявыми. Моя столетняя бабушка вообще стала удивительно похожа на смерть — особенно когда стояла, как сейчас, опершись одной рукой на трость, а второй уцепившись за перила лестницы для большей устойчивости, но величественно подняв голову. Мне вдруг показалось, что она сейчас упадет, и я подхватила ее. Ей-богу, весила она не больше вздоха.
И, разумеется, я тут же, не задумываясь, выпалила:
— Они хотят забрать моего ребенка!
— Я слышала. — Бабушка постучала по своему левому уху. — Мне еще несколько недель назад новые уши подарили. Этот аппарат стоил целое состояние.
И тогда я расплакалась, как маленькая. Мы так и сидели на верхней площадке лестницы, переплетя руки и ноги, и я плакала, а моя старая бабушка баюкала меня, как в моем далеком детстве, когда я часто болела. Меня начинало подташнивать при мысли о том, что будущее моей Фредди уже кем-то спланировано и предопределено; мне было страшно подумать, что вскоре прибудет тот желтый автобус и увезет ее по дорожке, выложенной желтым кирпичом, а потом моя девочка будет уничтожена системой, которую я сама же и помогала создавать — и сволочными липкими комментариями в адрес соучеников, и своей сверкающей золотой картой, дарящей столько привилегий и удобств.
Бабушка дождалась, когда я наконец перестану судорожно всхлипывать, и спокойно попросила:
— Расскажи мне об этих желтых автобусах поподробней. Куда они увозят детей?