– В этом я не уверен, – возражает Роджер. – Я имею в виду, это логично и обычно я не сомневаюсь, что так и есть, но иногда… – Он стучит по полке, на которой сидит, рукой в перчатке. – А ты уверена?
Айлин касается его перчатки.
– Мир.
Роджер раздраженно дергает губой. Срывает перчатку и вновь стучит о холодный камень рукой.
– Планета.
Айлин задумчиво хмурит брови.
– Может быть.
«Когда-то надежда была, – сердито думает Роджер. – Мы могли жить на планете, сохранив ее такой, какой она была, когда мы на нее попали, и сталкиваться с материальностью планеты каждый день. Мы могли».
Айлин зовут помочь с распределением грузов на следующий день.
– Продолжим этот разговор позже, – говорит она, легонько трогая Роджера за плечо.
Он остается над Оврагом один. Камень под ним лишился своего цвета из-за покрывшего его мха, из трещин в желобе тянутся растения. Ласточки, словно осыпающиеся камни, пикируют вдоль Оврага, охотясь на мышей или теплокровных ящериц. На востоке за длинной тенью вулкана виднеется темный лес, будто лоскут лишайника, очерняющий освещенную поверхность купола Фарсиды. И нигде не видно Марса, просто Марса, того самого, первозданного. Они забыли, каково было ступать по пустошам древней планеты.
Когда-то он бродил по просторам Великой Северной равнины. Все формы рельефа на Марсе казались невероятно огромными по земным меркам, и если в южном полушарии было полно гигантских каньонов, бассейнов, вулканов и кратеров, то в северном преобладали удивительно ровные поверхности. На самых северных широтах, вокруг места, где раньше находилась полярная шапка (теперь там небольшое море), планету охватывал гигантский гладкий пояс слоистого песка. Бескрайняя пустыня. А однажды утром, до рассвета, Роджер вышел из своего лагеря, прошел несколько километров по широким волноподобным буграм из нанесенного ветром песка и сел на гребень одной из самых высоких волн. Стояла такая тишина, что он слышал лишь, как он дышит, как кровь пульсирует в висках и как тихонько шипит регулятор подачи кислорода у него в шлеме. На юго-востоке над горизонтом разливался свет, и темно-красный песок окрашивался в бледно-желтый оттенок. Когда солнце проломило горизонт, свет, оттолкнувшись от крутых склонов дюн, заполнил все вокруг. Роджер дышал золотым светом, и что-то в нем расцветало, он сам превратился в цветок в каменном саду, в одинокое сознание этой пустыни, ее суть, ее душу. Никогда еще он не чувствовал ничего, что было бы сопоставимо с этим восторгом, с осознанием этого яркого света, бескрайнего простора, сияющего и столь значительного присутствия материального. В тот день он вернулся в лагерь поздно, но с чувством, будто прошел всего лишь миг – или целая вечность. Ему было девятнадцать лет, и тогда его жизнь изменилась.
Сама способность помнить тот случай спустя двести восемьдесят с чем-то лет делает Роджера каким-то чудаком. Менее процента населения имеют дар (или проклятие) крепкой, долговременной памяти. В последнее время эта способность кажется Роджеру бременем – если бы каждый год был камнем, то сейчас, куда бы он ни пошел, ему приходилось тащить на себе давящий груз из трех сотен красных камней. Его злит, что другие могли забывать. Наверное, он им завидует.
Мысли о той своей прогулке навевают Роджеру более позднее воспоминание, когда он читал роман Германа Мелвилла «Моби Дик». Мальчишка-негр Пип, служивший юнгой на корабле (а Роджер всегда ассоциировал себя с Пипом в «Больших надеждах» [32]), «самый незначительный член команды “Пекода”», выпал за борт, когда раненный гарпуном кит толкнул его вельбот. Вельбот поспешил вперед, бросив Пипа одного. «Глубокая сосредоточенность на себе посреди этой бесчувственной необъятности, боже мой! Разве ее можно передать словами?» Брошенного в океане Пипа все сильнее охватывал страх, однако «по чистой случайности сам корабль, наконец, его спас; но с того времени негритенок ходил по палубе дурачком… Море глумливо оставило его смертное тело, но забрало бессмертную душу».
Этот отрывок вызвал у Роджера странное чувство. Кто-то провел час очень похожим образом, как он – тот день в полярной пустыне, в бескрайней пустоши природы. И то, что так возвысило Роджера, – Пипа свело с ума.
Глядя на ту толстую книгу, он осознал, что и сам, должно быть, сошел тогда с ума. Ужас, восторг – эти крайние эмоции огибают всю душу и встречаются вновь, пусть и отбывают от источника восприятия в противоположных направлениях. Безумие от одиночества, восторг от бытия – две части познания себя странным образом соседствуют друг с другом. Но безумие Пипа поразило Роджера таким образом, что он стал лишь сильнее ценить собственный опыт «бесчувственной необъятности». Он желал ее, и вдруг самые отдаленные, самые одинокие пустоши Марса стали его особенным удовольствием. Он проснулся ночью и сел наблюдать рассвет – цветок в каменном саду. Он странствовал днями, как Иоанн по пустыне, видя лик Господа на камнях, на льду и на небесном своде над головой.