Ивашко содержал Скрибку в темнице только в день свадьбы дочери, чтобы не усугублять и без того не слишком радостного настроения. Судья отказался от Мартына: этого человека, мол, он и в глаза не видел, какой-то глуповатый смерд по собственному почину собирал от его имени подать, поэтому и не требовал от Ивашка выдать ему Никиту. Такое поведение удивляло главу олесского староства, хорошо знавшего мстительную натуру Давидовича. Судья же, грузный, с красным, точно у мясника, лицом, накануне и в день свадьбы особенно заискивал перед Ивашком, но как только тот подписал акт в земском суде, по которому отдавал за Орысей три ланы[34] возле Брод, Давидович заперся в своей усадьбе — дело Ивашка больше не интересовало его.
Мартын Скрибка и впрямь считал себя апостолом Христа: он поднял вверх руки и проповедовал Галайде:
— Егда же бог сотвори небо и землю, сатана, сидяще в морской пучине, сетовал, что у него нет помощников. Смилостивился господь, рече ему — тряхни один раз пальцем. А тот все стряхивал да стряхивал и сотворил премного чертей. Тогда бог взял чертей в руку и разбросал их окрест. Один упал в воду, стал водяным, другой в лес — лешим, третий в хату — домовым, а один упал над морем Галайды и стал судьей Давидовичем... Во имя отца, и сына, и святого духа, — перекрестился Скрибка и поплелся к другой хате проповедовать.
Галайда заливался смехом. Он уже заметил Каллиграфа и помахал рукой, приветствуя его, а другой рукой держался за живот, но, увидев опечаленное лицо Осташка, перестал хохотать, устыдившись своих насмешек над блаженным.
— И кто бы мог подумать, — виновато развел руками, — что такой смирный Никита лишит человека разума.
— Это совершил не Никита, — сказал Осташко. — Человек не рождается убийцей, нищим, шутом... Чай, и Мартын не родился зверем. Кто-то научил его быть обдиралой, кто-то сделал его бессердечным.
— Давидович, Осташко.
— Он. Но ведь и Давидовича тоже кто-то произвел на свет.
— Эх, Каллиграф, Каллиграф, — вздохнул скорняк и в сердцах ударил кулаком о кулак. — Почему наш люд стал таким безропотным, что не может вернуть себе отнятое у него?
— Слез никто не вернет людям...
Мартын повторял свою проповедь в соседнем дворе, и она уже не смешила Галайду.
— Почему Ивашко так держится за Давидовича? — вслух думал Галайда. — Сам обращается с людьми по-божески, а не видит: судья, чтобы стать богаче самого старосты, удвоил панщину на своих угодьях, утроил подать, скупает землю по всей Волыни и Подолии. Ивашко же ему дочь — такую красавицу... Давидович — это иуда, он и свата своего продаст, ежели заплатят ему хорошо...
— А может, Ивашко тебя боится...
— Меня?
— Черни боится... Сам-то добрый и справедливый, зато лютых псов возле двора держит. Чтобы было кем отогнать вас, когда слишком много потребуете.
— Вот оно что... Не глупый, должно быть, говорил: где богатство, там и проклятие. Но что он без нас может сделать?
Осташко кивнул головой Галайде, прощаясь, и направился к городским воротам.
— А ты куда, Осташко? — окликнул Галайда.
— В замок, — ответил Каллиграф, не останавливаясь. — Там мне надо быть.
— Ныне каждый должен занять назначенное ему богом место и твердо стоять на нем, — сказал сам себе Галайда.
Стражник уже второй день отгонял от ворот замка молодицу, добивавшуюся встречи с паном старостой. Настойчивая женщина будто бы и не слышала угрожающих окриков, не замечала грозных ратников. Ее могут убить, распять, уморить голодом в темнице, но все равно она должна встретиться с боярином Ивашком Рогатинским. Пусть и не думают, что она уйдет отсюда: пройдут выбранцы, мосты поднимут, а тогда кто сюда попадет?
На нее уже и не обращали внимания. Где это слыхано — впустить женщину за окованные железом дубовые ворота замка или вызвать по прихоти бабы старосту, который с утра до вечера на ногах: встречает выбранцев, направляет их в хоругви, принимает провизию и амуницию, следит за работами на валу, показывает, где устанавливать шатры, сам проводит экзерциции с выбранцами.
Осташко шел по дороге, что круто поднималась над аркадами к замковым воротам, и посматривал вниз: у подножия горы — ряды белых шатров, возле вала фыркали на привязи лошади, а на площади, простиравшейся до Бродовских ворот, гарцевали конники. Осташко чуть было не наскочил на женщину, которая сидела на камне недалеко от ворот, подперев руками голову, и очень удивился — как здесь оказалась женщина. Молодица, увидев Осташка, пала перед ним, обняла его за колени и стала умолять:
— Каллиграф, вы письму и всяким премудростям обучены, и боярин милостив к вам, попросите, чтобы он выпустил моего Никиту, ведь он невиновен, а что мне, молодой, делать без мужа, да пока я его дождусь, то и поседею.
— Скажу, молодица, — сокрушенно покачал головой Осташко. — Обещаю, что скажу... — и направился к воротам.
Постучал колотушкой, висевшей на веревке. В квадратное окошко выглянул стражник.
— Передай боярину Преслужичу, что бьет ему челом Каллиграф, — промолвил Осташко.