Это была чистая правда. Я вернулся в гостиную, крепко обнял Томми и расцеловал его на счастье, вглядываясь в это счастливое личико ни о чем не ведающего ребенка; щеки у него были перемазаны соплями и красным соком, создавшими липкую основу для зеленых крошек хрустящих фруктовых колечек, съеденных на завтрак. О мой чудесный, чудесный мальчик! Окружающий мир и собственный отец не стоят тебя! Я еще раз поцеловал его и на мгновение почувствовал, что мне хочется плакать. Потом я поднялся, схватил портфель и выскочил за дверь. Пули позвякивали в кармане, как деньги. Мог ли я там же на месте действительно уволить Джозефину? Наши дети, искренне любившие ее, не знали никакой другой приходящей няни. Каждый день, когда она собиралась уходить домой, они бросались к ее толстым ногам и крепко обнимали ее на прощание, а Салли требовала от Джозефины «помадный чмок» – огромный след звонкого поцелуя, который оставляли на ее щечке красные губы Джозефины и который красовался там до вечернего купания. Она была для детей второй матерью – терпеливой, строгой, справедливой, неутомимой. Наняв ее, моя жена, как обычно, приняла отличное решение. Мы знали сколько угодно других семей, где отношения с приходящими нянями складывались ужасно, был даже один случай, когда муж, рано придя домой, застал такую картину: дети смотрели видеофильм Барни, а нянька получала маленькие сексуальные радости от общения с газовиком из «Кон Эд».[4] Но Джозефина – это совсем другое дело, и многие родители тактично наводили справки относительно того, когда мы «освободим» ее и сколько мы ей платим. (В Америке белый человек по-прежнему владеет черным, давайте это признаем, хотя бы по секрету от самих себя.) Фактически само существование Джозефины представляло собой своего рода вызов мне как родителю; она гораздо чаще подтирала попы моим детям, гораздо чаще кормила их, гораздо чаще водила на прогулку, чем это делал я. Ей платили за ее работу, а не за любовь, но она отдавала свою любовь моим детям щедро и бесплатно; и время от времени я думал, что ее любовь не менее, а, может быть, и более сильна, чем моя. Она, безусловно, была гораздо терпимей и, конечно, намного теснее соприкасалась с мелочами их жизни, чем я. Мы с ней очень редко разговаривали друг с другом откровенно и серьезно, предпочитая вместо этого поддерживать беседу на уровне банальностей – погоды, новостей, но я испытывал к ней странное чувство. Каким-то образом любовь моих детей к Джозефине преломилась в моем ревнивом и скупом на чувства сердце и задела его, но я не мог признать это открыто. Мы оба понимали, что силы истории сотворили абсолютно различные судьбы и улучшить эту ситуацию может только взаимное уважение людей. Она – гордая женщина с чувством собственного достоинства, и я рад этому, ведь это означает, что ее жизнь не бессмысленна. Мне ничего не было известно о ее прошлом, но иногда они с Лайзой беседовали, делая что-то на кухне, хотя я воображал, быть может, и напрасно, что в эти минуты они из белого работодателя и черного работника превращаются просто в двух беззаботно болтающих женщин. Несколько лет назад Джозефина сообщила Лайзе, что она родила пятерых детей; трое из них принесли ей одно разочарование, один погиб во время пожара в притоне наркоманов. Ее первый муж, за которого она вышла совсем юной, бил ее так же, как и сына, того самого, который сгорел потом в притоне. Они развелись. Второй муж Джозефины, от которого она родила троих детей, был старше ее и скончался от прогрессирующего диабета. Лайза подозревала, что он был ее единственной настоящей любовью, так как купил ей небольшой домик в Порт-о-Пренсе, где Джозефина мечтала дожить остаток дней. Своего нынешнего мужа Джозефина выбрала не под влиянием страсти, а скорее из прагматических соображений, зная о его внутренней порядочности и экономической надежности. По правде говоря, если у Джозефины еще и сохранилась какая-то страсть, то объект ее оставался для нас тайной. Порой она спокойно сидела у окна, читая свою Библию при свете дня. Ее вера в Бога, которая казалась мне по-настоящему искренней, была непоколебима до такой степени, что всегда заставляла меня задумываться, была ли она выкована страданием или только проверена им. Я считаю, что милосердие – это дар, но самый неуловимый и трудный для понимания из всех, и Джозефина, медлительная, молчаливая, суеверная, была одна из милосерднейших женщин, которых я когда-либо видел. В глубине души я понимал, что она более деликатный и тонкий человек, чем я. Да, могу повторить и знаю, что говорю: есть в ее сумке пистолет или его там нет, Джозефина Браун – человек более тонкий и деликатный, чем я; и среди прочих моих переживаний по этому поводу меня мучила мысль, что мои правильные и необходимые действия добавили ей ненужную порцию страданий.