За год до рождения сына, нисколько не сомневаясь, что у него будет сын, отец Мальвы принялся писать фреску. Он очутился перед белой стеной, ниша в которой, казалось, обозначает место картины в раме; он привез из поездки в Польшу дешевый советский журнал по искусству, напечатанные там картинки ему нравились. Сам он не смог бы придумать сюжет не из-за отсутствия фантазии, — всякие идеи переполняли разум, — а потому, что рукам не хватало уверенности, он пользовался ими лишь для собственного удовольствия. Он брал различные предметы, работая по дому, и голова его тут же пустела, он становился одеревенелым, как официант. На что он был неспособен, — и точно об этом знал, — так это поднять на кого-нибудь руку или посадить на плечи ребенка, — тот бы сразу свалился. В его жестах была непорочность, вопреки воле резко отличавшая его от других в моменты, когда родственники обжирались, когда жена доброхотно расставляла перед ним ноги: разум мутился, и пальцы этого, все-таки крепко сколоченного мужчины, становились как масло, как воск. Он выбрал одну картинку и принялся расчерчивать ее с линейкой, чтобы затем воспроизвести, сохранив пропорции, у него не было этого сложного механизма — пантографа, который может скопировать изображение, увеличив его; впрочем, он бы ему не понравился. Когда он приступил к росписи, у него начались лихорадка, бред, жар, длившиеся пять суток. Очищенная, отшлифованная, побеленная стена была покрыта начерченными простым карандашом темными линиями, квадратами, которые потом должна была заполнить краска. Советский журнал на подставке был раскрыт на странице с картинкой, линия сгиба делила репродукцию на две части, поперечная ей линия на стене не отображалась. Перед глазами представал горизонт, окаем песчаного берега, где вырисовывались силуэты трех человек, изображенных со спины и без одежды, с ними странно соседствовал взлетающий гидросамолет. На него указывала рука одного из сидящих, того, что справа; его огромная спина, казалось, была уродлива от рождения; и, когда копия была уже почти завершена, — ждать бы пришлось около недели, — можно было заметить узкую полоску, обозначавшую лицо. Но у этого нарисованного на стене персонажа никогда не было ни глаз, ни рта; в детстве Мальва смотрел на него, ничего не подозревая, и аномалия, походящая на что-то смутно знакомое, словно бы просочилась внутрь сквозь постоянно взирающий на нее взгляд, чтобы водвориться меж разумом и сердцем, будто в злой нише, пещере недомогания, и это наново прорисовывало или, скорее даже, вновь стирало внутреннее его существо, будто незрячий призрак незавершенности. На шестой день тяжкого труда, — это пятно забирало все его силы, он не мог делать ничего другого, — когда на фреске без какого-либо обозначения плоти были прорисованы тени, отец Мальвы отправился за ящиком с красками, некоторые давно затвердели, и нужно было долго их растворять, дабы получить требуемую консистенцию. Лишь синие оттенки были хороши. Он их разбавил и, разумеется, принялся малевать пространтство, занимаемое водой. Но синяя краска легла таким тонким слоем, что со временем исчез даже намек на то, что здесь когда-то была синяя роспись. Малыш Мальва, тем не менее, все эти годы видел здесь море, и было оно безгранично, на нем были волны, шторма и затишья, синь, всевозможные оттенки сини, затаенные беды. Мать вошла в ресторан, где отец — этот подлец-живописец — ужинал в одиночестве в Латинском квартале, и выстрелила ему в спину. Она знала, что, разведясь, лишится ребенка, она хотела оставить сына себе и с гордостью сделалась арестанткой. Она согрешила, и отец просил развода. Прежде, чем его убили, еще задолго до рождения Мальвы, этот человек отправился за темным ультрамарином, который затем долго растирал на палитре, море приводило его в отчаяние, но, добившись нужного оттенка, хотя тот и не соответствовал исходному образу, торопился положить его на фреску; не стараясь выравнивать краску, он клал ее большими неловкими мазками с правого края росписи, соблюдая границы, обозначенные скалами горизонта. А потом все забросил, краски начали сохнуть, застывать, два замочка на ящике, перепачканные маслом, слиплись, и он больше никогда к ним не прикасался. Женщина, ждавшая ребенка, часто твердила ему: тебе нужно закончить фреску, ее нужно доделать прежде, чем он родится, иначе она будет его пугать, донимать. Однажды, видя, что он противится, она захотела закрасить стену белым, нарочно, прямо перед ним; захотела сделать это в ожидании ударов так медленно, словно провоцируя схватить ее за руку; и он яростно выкрутил ей руку, не издав ни единого возгласа, ничего не объяснив, не попросив прощения. Ребенок родился, и густая синь в углу возле скал не поддалась пыли, солнечным бликам, тайным посягательствам губки. И эта бесполезная и обманчивая синь проникла в душу молчаливо и упорно созерцавшего ее ребенка. Посреди родительских препирательств, когда он старался куда-нибудь от них скрыться, во время всевозможных страданий юного сердца, после ругани и унижений, в болезненной горячке, в унынии Мальва обращался к этой фреске, даже не видя ее, — настолько стала она привычной, — и все же неистово всматриваясь в мельчайшие подробности явленной аномалии. Он вперялся в нее часами, он обожал ее, и он ее проклинал, она была его мольбой, его наперсницей, его подругой, его провожатым к мечтам, к неге, к томлению, к школьной лености, равно как к мощи воображаемых странствий, обманов. Он никогда не забывал, что ее измыслил отец, что все это вывела его рука, пусть он и расписался при этом в своем слабоволии, и Мальва подчинялся ей, словно железной хватке, огненной печати. Когда мать посадили в тюрьму, он остался один на один с фреской. Ему казалось, что женщина, то есть тетушка, которая готовила ему еду, стирала белье и просматривала школьный дневник, не существует, что это лишь марионетка, тогда как всей квартирой распоряжается фреска, душа его отца поселилась в коварной синеве скалы и все видит. Ему часто снилось или же виделось в мечтах, что он пачкает ее грязью, плюет в нее, выплескивает ведро с помоями, царапает ее длинными ногтями, которые не хотел стричь, каждый раз это был способ ее почтить, ей поклониться. Он ничего не понимал в рисунке, рука застывала над листом бумаги. Он думал, что кисточка, словно в ней живет демон, вместо того, чтоб рисовать домик или зверька, помимо его воли начнет заполнять пустые клетки фрески и вместо окон или шерсти животного примется вырисовывать глаза или рот на лице того, кто в ней обитал. Рука зависала, и его бил озноб, часто заставлявший рвать листок на клочки. Из-за подобных приступов тетушка освобождала его от выполнения заданий, она отвела его к психологу, который объяснил расстройство поступком матери. Мальва не испытывал тяги к путешествиям, перемещениям, фреска всегда олицетворяла для него побег, над картиной опускались сумерки, и он ясно видел, как три тела дрожат от холода, он хотел одеть их одеялом, дать им попить горячего, он не чувствовал особой связи ни с кем из них по отдельности, и никогда не давал им имен. Настал день, когда из-за болтливости тетушки он узнал, что отец не был автором фрески, что он просто скопировал ее и забросил. И Мальва лишь больше ее полюбил: непостижимым образом эти сведения только сблизили его с отцом. Однако он хотел отыскать оригинал, хотел сравнить его и, может быть, — сумасшедшая мысль, — дорисовать фреску, закончить. Отец спрятал журнал в глубине стенного шкафа, Мальва его отыскал, однако страница с картиной оказалась вырвана, уничтожена отцом Мальвы. От такого открытия он онемел, его охватила бесполезная, тупая злоба: синица вылетела из рук. Когда он ел, он прикусывал внутреннюю сторону щек. В это время мать вязала ему в тюрьме фуфайки, которые он надевал раз в неделю, когда навещал ее. Через семь с половиной лет ее выпустили, и она написала книгу о преступлении, суде и тюрьме, она давала интервью, выступала по телевидению. Мальве должно было исполниться восемнадцать. На улице он встретил знакомого матери и с восторгом побежал к нему, не в силах усмирить волнение, умоляя: мужчина его не узнал, Мальва просил вступиться за мать, чтобы прекратить показушную, унижавшую его шумиху. Но мужчина боялся этой женщины и, почувствовав посреди улицы мешавшее страху безрассудное влечение к юноше, бросил его на произвол судьбы. Мальва больше не глядел на фреску, он уже не мог, мать собиралась переехать, в глазах новых жильцов фреска должна была, скорее всего, сойти за пачкотню. Мальва с грустью думал о том, что единственное творение отца будет закрашено и заклеено пестрыми обоями. Мальва хотел уйти в море и записался в парусную школу. Там экспериментировали: каждый ученик отправлялся в море один, с ним был лишь инструктор. Оплачивавшие стажировку ученики должны были выбрать своего гида. Против одного из инструкторов, сидевшего в тюрьме, как говорили, за убийство, плелись интриги. Никто не хотел с ним плыть. Мальва открыто выступил против бесчестия (ведь его мать тоже недавно вышла из тюрьмы, где провела семь лет за убийство, он старался не упоминать, что она прикончила его отца) и назвал сговорившихся учеников мещанами и злопамятными трусами. Следовало бы оказать доверие человеку, который хотел вновь влиться в общество как законопослушный гражданин, так что Мальва будет первым, кто пойдет с ним, он не боялся. Когда Мальва очутился наедине с этим человеком на лодке и понял, что тот хочет его убить, сознание его так помутилось, что он поддался ударам и ни одного не почувствовал. Убийца не имел подлинного мотива: он легко мог бы сделать из Мальвы компаньона или жену, однако, не прикоснулся к нему, даже не подумал раздеть, прежде чем замочить. До посадки он и не замышлял убийства, он знал только, что украдет лодку, но все в поведении Мальвы, особенно его взгляд, взывало к убийству. Ему казалось, что убийство невинного, рецидив украсит его судьбу новой славой. Вдребезги разбивая веслом его голову, он ничего не сказал, даже «я тебя убью», ни бранного слова, ни слова молитвы. Мальва стоял на палубе на коленях, зачерпывая в ведро воду, чтобы промыть консервированные овощи, он услышал позади себя скрежет. Обернувшись, он увидел мужчину, с которым они дружелюбно проговорили на суше весь вечер, и в руке у мужчины — весло. Время застыло, в глазах все смешалось, он больше не слышал ничего, кроме шума турбин, отсутствие ветра заставило их завести мотор. В этот миг вселенская память запечатлела сильнейшее головокружение, которого не испытывал еще ни один человек. Ни один приговоренный к смерти и ни один палач, никакая жертва и никакой истребитель, ни Бог, ни даже дьявол, когда они еще были людьми, не чувствовали так сильно безукоризненную логику судьбы. Душа Мальвы, сиявшая под разбитыми костями, устремилась в полете к фреске.