Над прилавком свисает пук разноцветных перепутанных нитей. На прилавке — жестяные баночки кока-колы и пива, пистолеты-зажигалки и всякая пластмассовая всячина.
— Как бы это нам с тобой кока-колу вытащить? — размышляет папа. — Ну-ка, Заяц, попробуй вот эту ниточку. Или нет, наверное, эту… А-а, тяни любую!
Вика дергает голубую нитку, и над прилавком подскакивает все та же вазочка с лебедями. Хозяин аттракциона с улыбкой протягивает ее Вике.
— Девятая, — в отчаянии говорит папа. — Это уже слишком! Рядом молодой светловолосый европеец получает баночку кока-колы и разочарованно вертит ее в руках.
— Мистер, чейндж, — предлагает Вика, протягивая ему злополучных лебедей.
«Чейндж» — такое же международное слово, как «Зу». «Чейндж» — значит «обмен».
— Сенк ю, — тотчас соглашается тот, и призы переходят из рук в руки.
У европейца симпатичное и будто бы даже знакомое лицо. Он улыбается, улыбается и Вика.
— Полиш? — спрашивает она.
— Но, — светловолосый европеец указывает пальцем в грудь, — рашен.
Вика чуть не роняет хрустальную ладью на асфальт.
— Папа! Пап! Скорее! Сюда!
Услышав русскую речь, «европеец» распахивает глаза.
— Наши! — кричит он. — Наши!
Бежит папа. Бегут к «европейцу» мужчины и женщины.
— Откуда?
— Туристы. Из Хабаровска.
— Из Анадыря.
— Из Владивостока.
Папа торопливо жмет руки всем сразу.
— Давно?
— Две недели.
— Скоро?
— Через три дня.
— Ну… как там?
А как сказать — как там, на Родине? Как найти несколько слов, чтобы сказать самое главное, самое что ни на есть важное? Как уместить Родину в несколько слов? Говори хоть три часа, и все будет мало, останется еще что-то, что-то очень необходимое, о чем нельзя не сказать…
— Снег у нас.
— Реки тронулись.
— Дожди в Москве.
— В автобус! В автобус! — торопит арабчанка-переводчица. И снова папа жмет руки:
— Привет там передавайте!
Кому привет? И серому апрельскому снегу, и набухшим подо льдом рекам, и дождливому московскому небу…
Папа и Вика смотрят вслед отъезжающему автобусу.
— Вот так… — говорит папа. — Встретились, поговорили… Между прочим, от Москвы до Владивостока вдвое дальше, чем до Каира…
Через три дня дальневосточники сойдут с трапа на бетонное поле Шереметьева. Экспресс помчит их в Москву, и за окном потянутся невесомые березовые рощицы, и поля, и деревеньки, низко нахлобучившие разноцветные крыши.
Вика всхлипывает.
— Ну, вот еще, — растерянно говорит папа. — В такой счастливый день…
— Домой хочу-у! В Москву-у!! И в Марфино… Чтобы галстук носить. Чтобы дождь был…
— Целый год молодцом держалась — и на тебе… Мы же не туристы, Заяц. У нас с тобой работа. — Папа сам расстроен неожиданной встречей. — Поехали к маме…
Они идут к автобусу, держа в руках безрадостные призы «Луна-парка».
Пир горой
Солнце падает за небоскребы Эль-Гузы. В Египте нет вечера, только день и ночь.
Солнце катится по верхушкам эвкалиптов — это еще день. Солнце валится за горизонт — это уже ночь. В черном небе вспыхивают звезды и рекламы: разноцветные закорючки, точки, петли. Так малыши рисуют море.
А может, неспроста арабские буквы похожи на волны? Вода для арабов — это жизнь. И человеческую речь здесь услышишь только у колодцев, у Нила, у моря…
Иностранцы плотно запахивают пиджаки, арабы кутаются в шерстяные шарфы — прохладно.
В Египте вместо зимы и лета — ночь и день. И зимним днем можно испечься заживо, и летней ночью замерзнуть насмерть. В этом Вика сама убедилась, когда на обратном пути с Красного моря посреди пустыни сломался автобус.
Пока солнце лежало на барханах, ребята сидели в автобусе полумертвые от жары, а едва наступила ночь — стали кутаться в пыльные половички. Потом взрослые побросали половички в песок, выломали сиденья, облили бензином и подожгли. Так и грелись у костра, пока не завелся мотор.
А расскажи кому-нибудь в Москве, что замерзал в африканской пустыне, — засмеют. Скажут, что замерзнуть в Африке — все равно что рыбе в воде утонуть…
В Замалеке темно. Дома большие, многоэтажные, а горят всего несколько окон: в каждом доме одна семья. То ли дело ночная Москва! Такой узор разноцветных окон, и за каждым жизнь, люди…
Аза и Леми уже спят. Бавваб Али метет мраморные дорожки, Джон стрижет траву на игровой площадке.
— Бхатрак, Али, бхатрак, Джон! До свидания!
— Бхатрак, мадемуазель Вика.
У таиландского посольства все тот же полицейский жует длинную сигару. Из русской колонии доносится Настькин рев: ее укладывают спать. Так и живет колония: вместо побудки кри- чит муэдзин с минарета, а вместо отбоя — реактивный Насть-кин рев.
У подъезда одиноко сидит Светка, стукает о землю теннисным мячом. Вика останавливается рядом. Светка будто и не замечает ее — роняет мяч на землю и ловит.
— Ты чего сидишь?
— Хочу и сижу. У тебя не спросила. — Голос у Светки сиплый, зареванный.
— Здорово сегодня было, правда? — говорит Вика.
— Кривда. Ничего здорового.
Вика молчит. Светка стукает мячиком.
— И вообще мама сказала, чтобы я с тобой больше не разговаривала. И что так подруги не поступают.
— Почему?! Я же правду сказала. А потом еще и соврала из-за тебя!