Тут я воспользуюсь литературным клише и скажу: то, что я там увидел, не описать никакими словами. Я зажег все свечи, какие были, и расставил на всех подходящих для этого плоскостях: на узеньком подоконнике, на ящике из-под минеральной воды, на жестяных банках с засохшей краской, поставленных мной на попа. Потом огляделся с томительным сладострастием, хотя и с некоторым беспокойством, вызванным запахом разложения, источник которого я не смог определить. Прислоненные к стенам, стояли картины, изъеденные, запыленные холсты. Пара чайных коробок, набитых большими замусоленными конвертами из плотной манильской бумаги, исписанными блокнотами на пружинках, отдельными беззащитными листами писчей бумаги в небрежных каракулях. Я сладко потянулся, как человек, проснувшийся утром долгого летнего дня, на который намечены всяческие приятности, и принялся рассматривать картины. Взбесился от ярости, даже воскликнул:
Картины, все написанные маслом, не отличались хорошей прорисовкой — необходимым условием сюрреализма, хотя грубая таксономия отнесла бы их именно к сюрреализму. Но вместо сопоставления несопоставимого или элементов кошмара (тромбон в огне; ватерклозет в лунной пустыне) здесь наблюдалась устойчивая попытка изобразить метаморфозы, не связанные никакими научными ограничениями. К примеру, завернутая в бумагу буханка хлеба воспроизводила себя самое, как живое существо, в процессе растяжения в пространстве, и при этом пыталась удерживать своих отпрысков, миниатюрные завернутые буханки, крыльями из вощеной бумаги, а между тем их материальная плотность растворялась в крови, сверкающей в свете свечей, словно только что сброшенная кожа. Это была свобода, это было воображение, которое не могли сдержать даже бессознательные законы разъединения. Картина, которую я воспринял парой к первой, изображала потоки крови, превращавшиеся в тонкое сплетение золотых жилок, а те, в свою очередь, плавно перетекали в батон ливерной колбасы. Потом проглядывал голый холст, а дальше обнаженное бедро пыталось обернуться стеклянной банкой в искрящемся фейерверке брызжущих красок, которые принимали форму нежно-розового и зеленого с белым сегмента человеческой руки. Это были большие картины, примерно три на два фута. На полотнах поменьше изображались все те же дерзкие преображения, которые тешили мою душу своим безграничным презрением к тому, что у нас называется смыслом. Раскрытое Первое фолио (узнаваемое по грубой репродукции портрета работы Друшаута) шагало по морю, состоящему сплошь из пуговиц, рукавов и отрезов муарового шелка, но вся композиция тонула в сияющей черноте, обрамленной штрихами темно-красного цвета. Мне стало понятно, что старый сюрреализм на самом деле трусливо лебезил перед миром причинно-следственных связей: сгорая в огне, тромбон провозглашал, что так не бывает и быть не может. А здесь было подлинное освобождение духа.