— У, и гаспидова ж муха! Як жалко кусается, — сердито говорит статный парубок в смушковой шапке и на высоких закаблуках, смахивая со щеки предательницу слезу.
Да, муха, она кусается до слёз. Вон и дивчат, верно, все мухи кусают: белые рукава всё чаще и чаще поднимаются к заплаканным глазам. Молодые лица туманятся жалостью. Чёртовы мухи!
Нет, господа Росси, не вызвать вам таких искренних слёз из души слушателей, какие вызывает вот этот слепой, старый, оборванный, безголосый кобзарь Данило Полудитько у своих слушателей. И не понять вам разницы между вами и ими, между вашими слезами и ихними.
— Тютю на вас! От дурни! Уси разхлюпались — плачуть мов москаля ховют! — неожиданно раздался весёлый голос позади всех.
Очарование разом исчезает. Бандура умолкает. Все невольно оглядываются.
По середине улицы стоит «козак», упёршись руками в бока. На нём высочайшая барашковая шапка почти в виде конуса, с малиновым верхом, свесившимся на правое плечо, и едва держащаяся на бритой голове. Длинный оселедец закинут за ухо. Белая, расстёгнутая у ворота сорочка вся в дёгте. Жёлтые шаровары тоже в дёгте и в пыли. Красные «сапьянци» в грязи. Шаблюка волочится по земле и при малейшем движении поднимает страшную пыль. Загорелое лицо казака черно как голенище: видно, немало налило его летнее горячее солнце где-нибудь в степях и немало «годувались» по камышам комары казацкую кровью.
— А ну, кобзарю, утни весёлой — такой, щоб шкварчала, — хрипит казак. — Казаки низови йдуть Москву плюндровать, москаливь лякать, московськи капшуки трусить та москалеви на шию нового царя садовить. А ну бо, старче, вдарь казацькои.
Фигура старого кобзаря преобразуется. Сивая голова поднимается выше — молодость, молодая казацкая удаль вспоминается. Степи, байраки, татарва, дивчата, весёлая улица.
Бандура начинает вытренькивать что-то говорливое, пересыпчатое, бойкое, и старое горло и старый язык шибко вывёртывают неподражаемые выкрутасы:
— Добре, добре, дид! — кричит казак, выплясывая середи улицы, то навприсядки, то семеня ногами и поднимая невообразимую пыль. — Добре! Добре! Ще накинь, ще пиддай жару, старче!
И старец поддаёт жару.
— От так! От так! Добре! Ще вдарь...
А старый рот вместе с бандурой выговаривает:
Откуда ни возьмись ещё один казак, маленький, рябой, кирпатенький, с шапкой в половину своего роста, и тоже взявшись в боки, начинает выплясывать лицом к лицу с высоким товарищем и выговаривать:
— Тютю, чёртовы дити! Якого вы гаспида бисетесь? Хиба не бачете — ось свята Покрова, корогви.
«Чёртовы дити», усатые плясуны, оглядываются — перед ними на коне батько-атаман впереди своего войска. Знамёна с образами на них и крестами. Войско валит Крещатиком — конные, пешие, босые и обутые, разодетые и ободранные. Батько-атаман, да это тот самый запорожец, которого мы видели на Дону с Отрепьевым.
— Оце жие наше войско, — говорят оторопелые «чёртовы дити» плясуны. — Идемо с московским царевичем... А мы от и разтаньцювались тут соби на лихо.
Войско двигалось в беспорядке. Это была небольшая часть его, исключительно днепровские казаки, часть того двухтысячного отряда казацкого, который соединился с Димитрием и его польскими отрядами, не доходя Киева, в дороге. Этот отряд шёл разведать о месте переправы через Днепр, собрать и приготовить киевские паромы. Батько-атаман едет впереди своих «хлопцив».
Снизу, от Днепра, скачет какой-то всадник и машет шапкой.
— Зрада! Зрада! — кричит он, подскакивая к отряду на взмыленном коне.
— Кого ж чёрта ты кричишь? Яка там зрада? — осаживает его батько-атаман.
Этим разведочным отрядом или авангардом и командовал Куцько-атаман. Чтобы придать отряду более обаяния, он в дороге, в одном селе, захватил церковные хоругви, которые передал ему священник того села, не хотевший, чтобы его церковь обращали в униатский костёл.
— Яка зрада? — спрашивает атаман вестового.