«Волк… волк… волчьи глаза… а лицо такое доброе, мягкое…»
И священник опять благословляет ее крестом. Вот и татко тут, и княгиня Мстиславская — берут они ее под руки и взводят на тронное место. У татки руки дрожат. Ух, как она высоко сидит!
Слышатся шаги — много шагов, шорох платьев, бряцанье оружия, шпор. Входят пан Олесницкий, пан Гонсевский, пан Тарло, пан Стадницкий, Сульця, бабуня Тарлова, пани Стадницкая, пани Гербуртова — паны и пани, пани и паны — все свои, вся Польша сошлась взглянуть, как их Марыня сидит на «москевскем» троне, в «москевскем» сарафане. Легче стало на душе у Марины при виде своей Польши, а то все какие-то иконы в ризах около нее стояли, мертвецы какие-то бородатые да с волчьими глазами… Нет только Дольци. Где-то он теперь? Думает ли о своей маленькой Мары-нюшке?
Входит Михайло Нагой, тот Нагой, что в Угличе, когда зарезали Димитрия-царевича, кричал к народу, указывая на Битяговского: «Вот лиходей царевичев, православные! Убейте Битяговского».
Теперь Нагой принес знаки царского достоинства — корону и диадему, а также крест. Кому он принес их? Своему племяннику? Но ведь он сам хоронил его в Угличе… Дивны дела, дивны дела твои, Господи!
Царь берет и целует корону, диадему, крест. Целует их и Марина. Какое холодное золото!
Сходят с трона и рука об руку выходят из дворца: его ведет под правую руку татуня, ее под левую — княгиня Мстиславская. Впереди идет священник и кропит путь святой водой. По сторонам — рынды в белых кафтанах, в высоких шапках и с серебряными бердышами на плечах… Всё — идет в Успенский собор между шпалерами стрельцов и алебардщиков. Тут же несут скипетр и державное яблоко.
А народу-то, народу — кажется, Кремль весь провалится под топотом ног человеческих, стены и храмы распадутся от звона колокольного и сдержанного рокота тысяч народных глоток…
— Вон она, матыньки, царская невеста. Ох, в сарафа-нике, касатая.
— Цыпочка-то какая, матушка Богородушка! Уж и цыпочка — ах, святители!
— А скифетро-то, скифетро, паря. Вон оно! Вон оно, ах ты, Господи!
— Где скифетро-то? Покажь, покажь, ради Христа!
— Да вон оно, черт! Вон, на шапке-то, ишь перо какое! Ай-ай-ай! Уж и скифетро!
— Ай, батюшки, и Литва-то в церковь идет… Ай, грех какой!
— Что ты врешь?
— Вот те крест честной — так-таки и вошли своими погаными ногами.
— Ай-ай-ай! Ну и пропало же наше скифетро, братцы, плакало… Пропало…
А с обоих клиросов при вступлении в собор жениха и невесты гремят и заливаются сотни голосов* «Многая лета! Многая лета! Многая лета!..» Да, многая., от 8 мая до 17-го…
«Многая лета, многая… — мысленно повторяет Шуйский, — до седьмого — надесять майя… память преподоб-наго Стефана, архиепископа цареградскаго… ох как много еще ждать… девять ден! Дождусь ли? Многая, многая лета… Пятьдесят четвертый год… Вот он — одних подошв не износил — дошел до престола, а я бы и железные, адамантовые, кажись, подошвы протер, а все не добрел».
Марина чувствует, что ее увлекают какие-то волны: эти громовые возгласы: «многая лета», этот целый лес зажженных свечей у образов и во всех паникадилах, эти блестящие ризы всего церковного клира и всего освященного собора, церемония целования образов и мощей— все это как будто отняло у девушки последнюю волю, и она машинально ходила от образа к образу, от мощей к мощам, поддерживаемая отцом и княгинею Мстиславскою.
Ей бросается в глаза трон, два, три трона. Подходит патриарх и, взяв царя и ее за руки, возводит куда-то высоко, на чертожное место, через двенадцать ступенек, к этим самым тронам.
Один трон стоит посредине возвышения, он весь золотой, усыпанный каменьями, — шестьюстами алмазами, шестьюстами рубинами, шестьюстами сапфирами, шестьюстами бирюзовыми камнями. По сторонам — два малых трона: один для Марины, другой для патриарха, весь черный.
Царя сажают на большой трон, Марину — на малый, патриарх занимает черный трон…
К патриарху подносят крест, потом бармы и диадему, потом корону. Патриарх дает все это целовать Марине, возлагает на нее руку, творит молитвы и коронует ее.
Марина коронована.
Она опомнилась, когда почувствовала что-то холодное на лбу — это был золотой обод короны!
Так вот оно, коронование! Как легко, кажется, сделаться коронованною особою. И из-за того только, чтобы чувствовать у себя на лбу холод золотого ободка, проливается столько крови…
А Шуйский смиренно стоит у подножия чертожного места и чувствует, что гвоздем сверлит у него под черепом неотвязчивая мысль: «Двенадцать ступенек всего, а как высоко! А если из-под того венца будет смотреть сюда другое лицо? Золото на седых волосах, а это, молодое лицо, — в гробу».
— Князь Василий, поправь ноги мне и царице, — тихо говорит царь.
Шуйский вздрагивает. Потом быстро поднимается к тронам и переставляет ноги сначала у Димитрия, потом у Марины. «Уж и ножки же… На чем только она ходит? Словно у малого ребенка».
— Ах, Езус Мария! — ужасается Урсула. — Срам какой: старик за ноги берет.
— Конечно, пани, приятнее, если б молодой взял… — вмешивается пан Стадницкий.
Пани Тарлова грозит ему пальцем.