Как сохранили ее и все остальные; некогда они создали группу и поставили свои подписи (и я вместе с ними) под казавшимся крайне важным документом, где мы приветствовали новую эпоху: мы во всеуслышание причисляли себя к ее представителям и выражали уверенность, что она принесет с собой окончательное освобождение людей искусства от власти денег и частников-меценатов. Истинные представители новой эпохи очень быстро полностью освободили от денег ультрамодерниста Коцоура, сюрреалиста Брейху и додекакофониста Ребуса. Коцоур и Брейха постепенно опускались все ниже в глубины культурного андеграунда; Коцоур даже провел полгода в тюрьме за (обоснованное) подозрение в авторстве политического анекдота, в котором самым оскорбительным образом раскрывалась правда о нравственных качествах некоей начальственной супруги. Ребус сумел избежать столь жестокого удела; он зацепился в качестве аранжировщика за один передовой оркестр танцевальной музыки и вместе с ним (после свержения дирижера) стал работать в цирке. Позднее, когда в сфере музыки наступило послабление (ибо музыка как самое абстрактное из всех искусств тяжелее всего управляется с помощью предписаний), он даже вернул себе — хотя и не полностью — утраченное имя серьезного композитора.
Да и прочим удалось кое-чего добиться. Гоушка имел неплохие позиции в Институте национальной литературы и сохранил бы их, если бы не донкихотское выступление против моего шефа, а также ревизионистские взгляды на Ванчуру[22]. Теперь он брал переводы на имя Франты Новосада, бухгалтера ресторана «В укромном уголке», который симпатизировал литераторам, потому что сам пописывал когда-то детективы и до сих пор не мог избавиться от комплекса писательства. Копанец, в отличие от Гоушки, близорукостью не страдал, он ловко воспользовался неверным видением ситуации, которое проявил шеф конкурирующего с нами издательства, опубликовал у него свой дефективный роман и превратился в фигуру, вызывающую эротический восторг у окололитературных девственниц. Ну и наконец я, подписавший тот давний документ не по наивности, а скорее по расчету, я, выросший из рефлексирующего лирика в официально признанного выразителя не совсем официальных взглядов на половые связи в поэзии.
Так уж заведено на белом свете. Кроме нас, Блюменфельдова пригласила на свой неизвестно какой по счету день рождения некоего пожилого, но пока не публиковавшегося прозаика, которого Коцоур отыскал в пункте приема вторсырья и об обнародовании произведений которого не помышляла пока даже Дашенька. С ним пришла пучеглазая девица с абсурдно круглым лицом, автор экспериментальных рассказов; никто их не понимал, и все же они были более понятны, чем неопубликованные эссе, которые писал о них Гоушка. Копанец, проведший когда-то лингвистический анализ этих эссе, выяснил, что они на девяносто процентов состоят из иностранных слов, из которых не менее трети являются не поддающимися идентификации неологизмами. Мало того, Копанец ехидно утверждал, что Гоушка на самом деле увлечен своеобразной привлекательностью самой авторши (она походила на поднабравшуюся интеллекта Веру Фербасову), а эссе и рассказы его одинаково утомляют. Но как-то я увидел Копанеца в Стромовке: он сидел на парковой скамейке, погруженный в размышления над зелеными рукописными страницами (писательница неизменно предпочитала бумагу такого цвета), и меня охватило подозрение, что его цинизм в данном случае всего только ширма, за которой скрывается чувствительность, почти неотличимая от слезливой сентиментальности. Кажется, эта девушка будила в нем литературные и сексуальные комплексы.
Но так уж повелось на белом свете, что пестрые судьбы творцов стали для него правилом. Рядом с Копанецем сидела супружеская пара — Ладислав и Кармелитка Швабовы, энтузиасты, чье присутствие было мне немного в тягость, потому что Кармелитка работала в Верином театре. Ее муж только что уволился оттуда по собственному желанию и теперь упорно, минуя многочисленные подножки бдящих за культурой, пробирался вперед, к туманной цели в виде театра современной пантомимы. Вместе с группой себе подобных он расчищал зальчик в бывшем монастыре барнабитов, выцарапанный у исполкома: ребята прилежно выволакивали из него всякий хлам, сваленный туда когда-то солдатами, которые превращали монастырскую библиотеку в канцелярию воинской части. В основном это были молитвенники семнадцатого века, божественные картины, статуэтки и прочие вещи в том же роде. Швабовы уносили добычу домой, где Коцоур с Брейхой сортировали эти предметы старины и дарили их потом редакторам — вместо привычных бутылок. Вот и над Дашиным бамбуковым креслом тоже висела какая-то Дева Мария с крупным носом.