ФРАНЦУЗЫ ДОСТАЛИСЬ МНЕ
Если б речь шла о Филиппе Валуа, его сестре Бланке, принцессе Мадлен, Людовике XI или Шарле Монтескье, Наполеоне, Талейране, или Андре Тардье, или Жане-Пьере Бро! Сколько литературы! Сколько материала! И сведений, почерпнутых на уроках истории!
И никак не удается найти в замотанном, запутанном клубке тот пресловутый конец нити, за который надо потянуть, чтобы все обрело смысл.
Потому я и смотрю на Дунай. Из окна братиславского института.
Я не скрываю того, что расстроен. Это не приступ слабоволия. Скорее недовольство тем, что я обречен на бездеятельность, когда нужны действия. Люди, которые мне помогают, пожимают плечами: они уже перерыли все — просмотрели все фонды, списки, рукописные материалы, все источники, документы, но чего нет, того нет.
При моем третьем или четвертом визите какой-то юноша даже предложил мне папку с надписью «Истребительный полк «Нормандия — Неман».
— Меня интересуют словацко-французские отношения, а не советско-французские, — обратил я его внимание на эту деталь.
— А разве были и такие? — поднял брови практикант.
Все, что тут есть, это, собственно, несколько газетных вырезок. И еще регистрационная карточка — по ней можно судить, что где-то должно быть последнее донесение командира. Но, к сожалению, никаких следов этого донесения нет.
Вырезки крайне интересны. В них говорится о людях, вспоминаются бои, описываются схватки, перестрелки, места и встречи, радости и заботы, свадьбы и похороны. Я уже знаю их наизусть. Но чем дольше я изучаю их, тем больше мое смятение. Я никак не могу увязать между собой множество отдельных, разбросанных во времени и пространстве событий, ограничить их рамками начала и конца.
Ах, если б нашлось это донесение! В нем должно быть все: даты прибытия, имена, звания, сведения о погибших, живых, пленных, номера, маршруты, даты отъезда — словом, те магические данные, без которых невозможно докопаться до сути.
Я здесь уже бог знает который раз. И в окно смотрю потому, что мою решимость снова укрепило известие, что чем-то они мне все-таки помогут. А пока мне остается ждать.
С набережной доносится шум обеденного «прибоя». Гладь Дуная сверкает как ртуть. Против течения упрямо движется западногерманский буксир. Глубоко зарываясь в волны, он тащит полные баржи куда-то в Ульм. На противоположном берегу зеленеют старые-престарые черемухи, дубы, ольхи, ивы, каштаны и тополя.
Там я родился.
«Там» всегда значило — на правом берегу.
«Здесь» всегда значило — на берегу левом.
Я посмотрел отсюда туда. Прямо на развесистый, вросший в набережную дуб с свисающими над водой ветвями.
В детстве мы резвились под ним, ссорились и спорили в его тени и заключали пари — восемь человек его обхватит или десять? Поэтому я знал каждую морщину на его коре, каждый болт в железном обруче, стягивавшем ствол, и каждую цементную заплату, заполнявшую его трухлявое дупло.
Ибо это было не просто дерево. А лиственное дерево, охраняемое как памятник растительного мира. Дуб летний, Quercus robur, да к тому же еще дуб Наполеона Бонапарта. Из-под его кроны, по дороге из Вены в Раб, полководец рассматривал лежащую на другом берегу Братиславу, которую незадолго до этого он расстрелял из орудий и завоевал. Кроме того, с этого места, из-под дуба, ему открывался приятный вид на крышу Патримониального дворца, в котором за четыре года до этого, после Славкова[1], его министр, хромой дьявол Талейран, подписал с австрийским князем Лихтенштейном Пресбургский, то есть Братиславский мир, нанеся при этом дворцу безмерные убытки — как позднее сетовал управляющий остригомского архиепископа: пропали серебряные приборы, было разбито много фарфора и разорваны скатерти.