«Юрий Александрович! Письма твои получил. Не писал потому, что после того, как ты уехал, у нас начались бои, рейды, форсирование Буга, Сана и Вислы, а потом бои на плацдарме, что на западном берегу Вислы. Бойко, Боярский и Бочковский живы и здоровы. Подгорбунский погиб смертью героя и похоронен в Дембе.[81] Потери были немалые. Горелов теперь работает заместителем у Дремова (командира механизированного корпуса. — Ю. Ж.). Его заменил А. Темник. Бабаджанян (командир бригады. — Ю. Ж.) ранен в горло и лежит у нас в госпитале. Гусаковский (тоже командир бригады. — Ю. Ж.) представлен к званию Героя Советского Союза, но указа о награждении пока нет.
Все. Жму руку.
М. Е. Катуков».
Я слыхал, что после жестоких сражений на Сандомирском плацдарме 1-я гвардейская танковая армия была выведена из боя на пополнение и для подготовки к новым, еще более значительным и важным операциям. Естественно, что мне не терпелось побыстрее свидеться со старыми друзьями и подробнее расспросить их о пережитом. Но до этого мне предстояло провести еще целый месяц у летчиков Покрышкина и, кроме того, хотелось воспользоваться любезным приглашением Н. И. Труфанова и заглянуть к пехоте, которая бдительно обороняла плацдарм на левом берегу Вислы в ожидании, пока Красная Армия соберется с силами для нового сокрушительного удара…
— Вы не можете себе представить, какой подъем сейчас царит в войсках, — сказал мне Николай Иванович, задумчиво глядевший вместе со мной в иллюминатор на вздыбленные поля недавних боев в Белоруссии. — Люди понимают, чувствуют, что до окончательной победы рукой подать. Еще две, от силы три таких операции, как Белорусская, и мы будем в Берлине. Вы представляете себе, — в Берлине! Мог ли я думать в ту страшную морозную ночь, когда мы переходили в свое первое наступление южнее Сталинграда, что мне посчастливится дожить до Берлина? А теперь похоже на то, что доживу…
Он примолк, в глазах его вспыхнул мрачный огонек, и он добавил:
— Хотя, как знать… На войне продолжают убивать.
— Доживете, Николай Иванович, доживете! Вы везучий человек, — помните, как тогда при артобстреле у Белгорода немецкие снаряды вас обошли? — засмеялся я.
Генерал улыбнулся:
— Ну что ж, пусть будет по-вашему.[82]
Но вот и Польша. Мы сразу узнаем ее по непривычному рисунку пейзажа: частые разровненные хутора, дробные полоски крохотных пашен и огородов, узкие дороги, обсаженные деревьями.
Садимся на аэродроме Дысь у Люблина. Пузатые «дугласы» втиснулись хвостами в молодой лесок у дороги, ища маскировки. Их крылья осыпает золотая листва. Пахнет осенью. Красное солнце медленно уходит в лес. Насколько, все же, здешний октябрь теплее нашего, московского!
В сумерках въезжаем в большой город, непохожий на наши. Старинные особняки, какие-то памятники. Оживленные толпы людей на улицах. Мы тщетно ищем гостиницу «Европа», в которой, как меня уверяли в Москве, живет корреспондент ТАСС Афонин, — я собирался к нему присоединиться. Наконец находим, но увы! В вестибюле вежливый польский офицер долго и обстоятельно объясняет нам, что «Европа» кончилась, — была, но кончилась, и теперь тут ниц нема — ни жильцов, ни администратора, а есть тут уч-реж-де-ние.
Утратив всякую надежду поселиться в гостинице, я решаю воспользоваться гостеприимством генерала Труфанова, и мы ночью на большой скорости мчимся на его военной машине по засыпанным желтым листом дорогам в армию Колпакчи.
Тайна старого замка
— Вы, журналисты, всегда любите откопать что-нибудь этакое необычайное, я бы сказал, экзотическое, о чем никто никогда не слыхивал, заметил, беззлобно подтрунивая надо мною, Николай Иванович, когда мы с ним наутро в ожидании завтрака вышли прогуляться по польской деревне, где разместился штаб армии.
По правде оказать, мне, впервые попавшему в Польшу, да и вообще никогда не бывавшему за рубежом, многое здесь было внове и впрямь казалось экзотическим: солидные каменные дома, окруженные тщательно ухоженными садами; затейливые веранды, увитые диким виноградом и плющом, огненно-красные листья которого, медленно кружась в вое духе, падали на вымощенные галькой дорожки; крестьяне в своих колоритных костюмах. А Николай Иванович, на мгновение задумавшись, вдруг сказал: