Но парадоксально вот что: я совершенно не любила оперу. Мама была заядлым театралом с абонементами в филармонию, в театры; у бабушки был абонемент во МХАТ[48], мы ходили на все спектакли, я пересмотрела всех великих на старой сцене МХАТа, мы ходили в Ленком[49], в театр Маяковского[50]… И вот однажды мама повела меня в Большой, давали «Евгения Онегина». Я только закончила читать поэму, в книге были роскошные иллюстрации: хрупкая Татьяна, стройный Онегин – такие красивые, юные. И вдруг я вижу словно и не человека даже – тонну живого веса, которая поет партию Татьяны и такую же тонну, которая поет Онегина. И на ларинском балу из-за животов и прочих выступающих мест они не могут танцевать, а лишь соприкасаются теми самыми животами. Я выскочила из зала в слезах: «Мама, зачем ты меня сюда привела? Я не хочу это видеть, я не верю ни одному слову этих людей! Опера – это ужасно, какие-то толстые дядьки и тетки что-то непонятное орут. Не хочу я ходить в оперу, давай лучше ходить на концерты или смотреть кино». И вот я помню, на экраны вышел фильм-опера «Иоланта»[51], и в нем актриса Наталья Рудная – божественная такая. Совершенно эфемерное существо, пела Иоланту Галина Олейниченко[52], но образ, созданный Рудной, – превосходен; потом фильм «Евгений Онегин», где белокурая Светлана Немоляева[53] и яркая, на контрасте, Ариадна Шенгелая[54] с такой дивной косой. И я говорю: «Мама, я хочу смотреть фильмы-оперы, я не хочу больше в Большой театр, не води меня». Такое отторжение, нелюбовь были у меня некоторое время, пока мы не перебрались в Ереван, где папа командовал армией. На новом месте мама, по обыкновению, обзавелась абонементами, и мы отправились в оперу на «Ануш»[55], потрясающее впечатление! Потом мы слушали Гоар Гаспарян[56] в концерте, я до сих пор помню, как она пела алябьевского «Соловья»[57], – все, тут я совершенно растаяла. Но окончательно примирилась с оперой, когда стала учиться у Надежды Матвеевны Малышевой-Виноградовой. У нее дома был настоящий граммофон – старинный, с трубой, и перед каждым уроком она ставила мне пластинку Шаляпина, я уже не знаю, сколько той пластинке было лет, по-моему, она была 1921 года выпуска. Федор Иванович на ней исполняет Шуберта[58], Мусоргского[59] – и оперные арии, и камерные произведения, – прослушивая их, мы с Надеждой Матвеевной настраивались на занятие.
– Люба, дело не в том, как он взял ноту, а в драматической интонации. Послушай, как он раскрашивает каждое слово! Берет его и, как хороший художник, красит гласные, одну за другой: «Жил-бЫл корОль когдА-то, при нЕм блохА жилА»…
И вот однажды Надежда Матвеевна мне говорит: «Любанчик, я сегодня приготовила тебе совершенно замечательный сюрприз. Мария Каллас. Концерт в Гранд-опера[60]». Каллас – красавица, этакая Одри Хепбёрн[61] – имидж, который нравился Аристотелю Онассису[62], с дерзкой такой челочкой. На одной стороне виниловой пластинки Каллас поет меццо-сопрановые вещи, а на другой – сопрановые. Я села, слушаю, не могу оторваться… Надежда Матвеевна смеется, говорит: «Я знала, что тебе дать, чтоб у тебя слюна начала появляться на то, что такое опера». И вот мы начали с ней постепенно, потихоньку двигаться: со старинных русских романсов, со старинных арий, шаг за шагом. Настал день, когда она вдруг сказала: «Люба, я думаю, нам надо начинать Татьяну».
– Что вы, Надежда Матвеевна, куда мне, у меня же еще ни техники нет, ничего. Конечно, это моя мечта, но я думаю, что не справлюсь.
– Ничего, вот именно поэтому пора! К Татьяне надо долго идти, Татьяна – это такой бриллиант: в его гранях Пушкин, Чайковский, там эпоха, характер, там восприятие твое как молодого человека того, что было тогда дозволено девушке, а что нет, и представляешь, какой надо быть внутри горячей, какой надо быть открытой, в каком-то смысле наивно летящей над миром, чтобы написать в то время
Она как в воду смотрела.