А уж какая оказалась мягкая, нежная, ласковая Катерина! Сколько доброты, душевной щедрости накопилось в ней, пока она росла, никем не примечаемая за спиной старшей — такой яркой и громкой — сестры. Даже и представить никогда не мог Авдюха, мимо какого счастья проходил, не обращая внимания на Катю, — так раньше поглощала всю его душу Варька. И вот никто и заметить не успел, а они с Катериной уже не могли жить друг без друга; она-то давно это знала, давно чувствовала, какой безрассудной и безнадежной была ее любовь к нему, а потом повернулось — нет, не совсем безнадежной, и вместе с первым поцелуем, который у них случился как бы ненароком, Авдюха и распознал, кажется, во всяком случае ощутил ее тайное чувство: вся она, Катя, так откровенно, так жадно и так безропотно припала к нему, так нежно обвила руками его шею, а ведь такой испуганно-застенчивой всегда казалась, так бездонно отдалась поцелую, что он, Авдюха, и сам провалился бог знает куда…
Потом много еще было других поцелуев, ласк, шепотов, пока стало совсем невмоготу беречься друг от друга; не хватало уже терпения выносить любовную муку, и они наконец, все поняв, все решив, пошли сначала к ее, а потом и к его родителям…
И вот теперь, всего-то и полгода не прожив вместе (а жили молодые, как водится, в доме отца жениха — Сергия Куканова), они должны были прощаться… и кто знает, не навсегда ли?
Ночь была у них странная, неожиданная для Кати: Авдюха крепко спал, а она пролежала до самого рассвета, так и не сомкнув глаз. Она не ворочалась, не вздыхала, не плакала, — наоборот, лежала будто окаменевшая, неотрывно глядя в потолок, где из-за темноты ничего, конечно, разглядеть было нельзя, да и что вообще можно там увидеть? Не в открытых глазах Кати было дело, а в ее думах. Вот она и лежала, беспрестанно думая, но если бы вдруг захотелось выразить эти думы в словах, много ли там слов нашлось бы? Слова не соответствуют думам и не выражают их; дума — это тяжкое, гнетущее и еще тысячеразное состояние души, а вовсе не какие-то конкретные слова. И преобладали в ее думах два чувства: страх за Авдюху и — обида на него. Страх — он понятен, а вот обида… Обида за короткое женское счастье, за надламывающуюся любовь, за будущего ребенка, которого он не скоро увидит, которого когда еще суждено Авдюхе побаюкать на своих руках; а самая главная обида (казалось бы, не самая серьезная, но вот поди ж ты — самая глубокая) — что он спит сейчас, спит безмятежным сном, будто он не муж, не любимый, будто и не уходить ему завтра на войну, — как же так? Господи, спит… Авдюха, да неужели ты не понимаешь, неужели не чувствуешь, что нельзя спать сегодня, нельзя оставлять меня вот такую окаменевшую?! А видать, не понимает, не чувствует… (А он спал просто от усталости и оттого еще, что завтра — начало совершенно новой жизни, и к ней нужно быть готовым, бодрым, свежим. Завтра — война!)
Каких только поворотов не бывает в жизни, каких только изломов не случается, но больше всего мучают человека странные мелочи, несерьезные обиды, какие-нибудь незначительные, небрежные слова. Так вот и с Катериной: много позже, когда жизнь ее будет висеть на волоске, она начнет вспоминать, с закипающей обидой на сердце, именно эти ночные часы, страшные тягучие свои думы, внутреннюю окаменелость, которую не смыли даже слезы, и не смыли по единственной причине: их просто не было.
До родов Катерина получила от Авдюхи два письма. Первое — из города Калача Воронежской области, где формировалась его дивизия, — Авдюха попал в артиллерийский дивизион. Второе, судя по описанию, — из-под Москвы, где шли бои за Можайск и Рузу.
29 декабря 1941 года, уже родив дочку, Катерина получила третье письмо: ваш муж Авдей Сергиевич Куканов в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, тяжело ранен в районе села Никольское; в настоящее время находится на излечении в военном госпитале. И далее, кроме фамилии командира, стоял номер полевой почты.
С этого ли дня или, может, чуть позже, когда, не один раз написав в госпиталь, Катерина так и не получила никакого ответа, и начались с Катериной приступы то ли меланхолии, то ли рассеянности, а выражалось все это в неожиданной окаменелости, которая охватывала все ее существо. Когда-то, в памятную ночь расставания с мужем, это было только внутреннее ощущение Катерины, а теперь она и внешне словно каменела: Полинку ли кормила, обед ли готовила, в доме ли убиралась — вдруг остановится посреди дела, замрет, глаза пустые-пустые, и стоит так долго-долго, пока не окликнет ее отец Авдюхи — Сергий Куканов — или вконец не расплачется дочка.
«А-а… ну да, да…» — только и встрепенется Катерина и, если свекор не проследит за ней, может снова замереть, как будто на нее гипноз действует, каким обладала в уральских местах Хозяйка медной горы — героиня бажовских сказов. Но Хозяйка, конечно, была тут ни при чем. Катерина впадала в свое состояние сама по себе, без постороннего участия. Скорей всего, это у нее род болезни такой был — точила изнутри тоска…