А что дальше было, казалось Варьке вовсе ничтожным, — что бы ни было, главное растоптать в себе любовь к Силантьеву. Только думала: боли никакой в душе не будет, а какая боль, какая боль… Она стонала, стиснув зубы… представилось ей, как вбежала тогда в дом Катя, закричала: «Егор Егорович! С Егор Егорычем!..» И сам Илья Сомов, и мать Евстолия Карповна, и Варька — все бросились на завод, Варька летела как птица, оставила родителей далеко позади. Через проходную — в мартеновский цех… а уж Силантьев лежит на носилках, закрытый простынью… Боль-то какая, боже, что ж так больно-то, господи!.. Раскаленный металл лился из ковша в изложницы, что-то не рассчитали, ковш ли качнулся, изложницы ли сдвинулись, но струя вдруг пошла мимо, отрикошетила кипящей лавой и задела Силантьева, стоявшего неподалеку внизу (нарушал, как всегда, технику безопасности), — везде хотел быть первым, все увидеть, все проверить и понять… Невыносимо же, невыносимая боль!.. Варька отталкивает от себя боль, понять ничего не может, мычит, слезы текут по лицу… Даже посмотреть на Егора Егоровича не дали, подняли носилки и понесли… И тут Варька закричала, забилась, заголосила: «Не хочу, не хочу!..» Но поздно уже было, поздно…
Все было кончено.
ГЛАВА 6. КАТЕРИНА
Никто не знал, придется ли еще вот так — всем вместе, двумя родными семьями посумерничать когда-нибудь за одним столом. Да и слово это — посумерничать, — пожалуй, слишком мирное, слишком благодушное, чтобы выразить их сегодняшнее состояние. Началась война, и вот сегодня последний вечер, а завтра поутру Авдюху Куканова, вместе со многими другими молодыми посельчанами, забирают на фронт…
Сам Авдюха, испытывая лишь некоторую вину перед одной только Катей, до конца не сознавал, куда, в какое пекло забрасывает его судьба, и хотя сидел насупленный, деланно сосредоточенный, все же не мог скрыть молодую, почти мальчишескую радость в глазах, в движениях, в словах: вот и пришло оно, его главное время — показать себя, свою храбрость и отвагу, показать немцам, на какое отечество они посягнули, — только бы завтра в бой, в атаку, а уж там от них мокрого места не останется…
— Горячая-то голова — она знаешь где хороша? — И Сергий Куканов, отец Авдюхи, для подтверждения своей мысли выразительно показывал на чугунок на столе: — В рыбацкой ухе. А на войне — ты слушай меня, слушай, авось пригодится! — там голову береги: чтоб бить врага, надо самому живым быть. Понял?
Авдюха кивал: понял, мол, понял.
— Ну, то-то. — И Сергий Куканов, посасывая, как соску, вечную свою «козью ножку», выпустил густую струю дыма. А поучать он имел право: почти три года воевал в первую мировую на российских фронтах, покормил там вшей, дважды был ранен, контужен, но домой, хоть и прихрамывая, вернулся живой и невредимый, с солдатским Георгием на груди.
Сомовы — сам Илья Ильич и жена его Евстолия Карловна — сидели за столом чинно, важно, в особенный разговор не вступали: Евстолия Карповна — из уважения к мужу никогда первой ничего не произносила; как говорится, не лезла поперек батьки в пекло, а Илья Ильич — тот вообще разговаривать не любил, тем более и стыдновато сегодня говорить: Авдюха-то, молодой мужик, на войну уходит, а они, тоже мужики, пока дома остаются. У Авдюхи, значит, все козыри перед ними налицо…
Варька — та время от времени принималась кормить дочь: вытаскивала из глубокого выреза широко-округлую, сочащуюся молоком грудь и, полуотвернувшись, зажав пальцами напрягшийся сосок, совала его в рот Зойке; Зойка сладко чмокала, а Варька сидела хмурая, нахохлившаяся, чужая всем — даже в эти минуты, когда родные прощались с Авдюхой, который вернется ли еще живой, да и когда вернется? — вот вопрос…
И вот одна Катя, сидя на лавке с широко расставленными ногами — привычно сидеть ей мешал большой, на шестом месяце живот, который упирался в окрай стола, — только одна она не сводила глаз — ни на минуту, ни на секунду — с Авдюшки, всей горечью, всей любовью глаз своих как бы внушая ему одну мысль: только вернись, вернись, мой милый, только не погибай там, неизвестно где, неведомо в каких краях…
Она чувствовала: была близка к обморочному состоянию, ноги отнимались, кисти рук — литыми гроздьями — безвольно лежали на скамье, живот тяжелым грузом опадал на колени, сердце исходило ноющей тоской: а вдруг и правда — последний это раз для них, последний вечер видятся, последние слова друг другу говорят? Но не хотела верить этому, не могла, и от двойственности своего состояния — веры и безверия — и была близка к обмороку.
Слава богу, никто хоть с ней не разговаривал (она бы, видно, и сказать ничего не смогла, а сразу бы повалилась с лавки без чувств, — так ей казалось), изредка только или отец Авдюхи, или ее собственный отец — Илья Сомов — говорили как бы за нее, заверяли Авдюху: