— Фи-и, какие старые, к тому же детские и наивные разговоры… Кажется, такие рассуждения уже вышли из моды. Алешенька, вы же просто отстаете от моды, сейчас другая жизнь — иная логика, иные представления…
— Мамочка, он не гонится за модой. Он простой советский скромный юноша. Он ненавидит ложь, лицемерие, приспособленчество. Он правильный человек, мамочка! Он из другого века. Из того, когда были живы еще мамонты… — Она усмехнулась. — Вот и вчера…
Да, вчера… Вчера Алеша приехал, когда праздник был уже в полном разгаре. В Наташиной комнате веселилась одна молодежь — Павел Петрович с Лидией Константиновной не «путались» под ногами. Свобода была полная…
Ревел магнитофон, горели свечи, дымились сигареты, лилось вино… шум, гвалт, смех, звон бокалов, и музыка, и ритм, ритм… В круг выходили одни девушки, все, сколько их было, шесть красивых современных девушек, все Наташины подруги, и начиналось упоение танцем — и звуками, и ритмом, и движениями, да еще к тому же всех подзадоривала Милочка Филаткина, одна из лучших Наташиных подруг: «Девочки, давай! Давай, девочки, давай, та-ак, та-ак!..»
В руках у Милы была туфелька — черная лакированная туфелька, новенькая, сверкающая, на широком, немыслимо высоком каблуке, отличная французская туфелька, — и в эту туфельку Мила налила сладкого красного вина и всех по кругу заставляла пить его, а кто отказывался, отбивался, того Мила со смехом, с шутками, но заставляла все-таки выпить, и все пили, пьянели, смеялись… А потом Мила бросила туфельку в сторону (туфли подарили Наташе родители) и вышла снова в круг, но тут как раз закончилась музыка, и кто-то начал перематывать пленку, а Мила подбежала к столу и всем в бокалы плеснула шампанского и заговорила, заговорила…
— Мы выпьем за нашу Динуленьку, за нашу героическую Динуленьку, Милочка Филаткина любит Динуленьку… — С этими словами она подошла к одной из девушек, самой спокойной, с ироничными глазами, и поцеловала ее. — И выпьем за нашу Наташеньку, за нашу умницу, выпьем за ее красивые глазки, за ее красивые ножки, за ее красивые плечики… за Наташеньку, за именинницу!
И опять гремела музыка, и Мила Филаткина, озорно оглядев танцующих, кому-то даже погрозила пальчиком: «Ох, проказница…» — и заговорила радостно:
— Милочка Филаткина любит всех… Милочка Филаткина будет любить всех… Милочка Филаткина забудет всех своих Юр, Слав, Адиков и Эдиков, Рычкиных и Будановых, Павловых и Вальковых, всех этих Саш, Феликсов и Лёнь — забудет Гумера и даже Бореньку, — «И даже Шуриков и Аликов», — подсказал кто-то Миле, и она весело рассмеялась: — Да, да! И будет любить вот этого пупсика, вот этого карманного усатенького тараканчика… — Мила подошла к тахте, на которой сидел незнакомый Алеше парень с усами на манер английских или молдавских усов, наклонилась к нему, поцеловала в губы и прочитала из книги, которую тот держал в руках:
Девочки, — сказала Мила, — это Хайям. Это любимец вот этого усатенького. — Она снова поцеловала его. — Вот этого моего тараканчика. — И, опять поцеловав его, она села к нему на колени:
Она прочитала это даже с укоризной, потому что парень с усами за весь вечер ни разу не улыбнулся, ни разу не поднялся со своего места, сидел унылый и как бы совершенно не по эту, а по ту сторону веселья. В компании был еще один парень, друг усатого, который хоть и не танцевал тоже, но все время повторял: «Нет, хорошо-то как… как хорошо! Как здорово все, как ужасно…»
А потом в компанию — правда, с большим опозданием — пришла новая пара, он и она, он — уже порядочно выпивший, она — как бы уставшая и разбитая, и Мила вновь налила всем полные бокалы, а потом подсела к этой паре и начала говорить, как она любит их обоих; и главное, все повторяла она для парня, она где-то видела его, но где? И действительно ли видела?.. Может, на Ленинградском вокзале, у Рыжего? Нет, не может быть, отвечал тот, вряд ли… так, типичное лицо, типичный современный парень… А Милочка смотрела на него во все глаза, то ли смеясь, то ли насмехаясь, будто уже влюбилась в этого парня…