Одинокий, угрюмый, не понимающий ни жизни, ни себя, ни моцартовского вдохновения, не способный уже к собственному вдохновенному творчеству, Сальери все же вдохновляется. Но чем? Поисками «злейшего врага», ожиданием «злейшей обиды». К «живейшему принятию» таких впечатлений душа его «расположена» в высшей степени. Здесь он и постоянен («осьмнадцать лет» поджидает). Здесь у него и «соображение понятий», и «объяснение оных», и «сила ума, располагающая частностями в их отношении к целому». Но только вместо вдохновенного творчества – вдохновенное убийство. И он подготавливает это убийство, творит его, словно творит лучшее произведение своей жизни, несчастный человек, думающий найти себя в несчастье других.
У него и здесь своя «алгебра», вернее – здесь его «алгебра» окончательно выявляет свой смысл: «алгебра» убийства, «алгебра» смерти.
Может быть, стоит задуматься над таким вопросом: а представься Сальери возможность получить моцартовский Реквием в свое безраздельное владение, – и никогда, никто, ни одна душа об этом не узнала бы, – как бы он поступил? Присвоил бы себе, чтобы вместо «
А еще один вопрос: а если б удалось Сальери создать что-либо подобное моцартовскому Реквиему, то неужели бы он тоже уничтожил свое детище, отравил бы себя сам или согласился быть отравленным по приговору другого Сальери? Уж он-то был «достоин сам себя». Конечно, можно сказать, что вопрос этот бессмыслен: что было бы, если бы Сальери был не Сальери, а Моцартом?.. А все же случись такая невероятная вещь, вряд ли поспешил бы он расстаться с жизнью. Не за то ведь он убивает Моцарта, что тот создает гениальную музыку, а за то, что он, Сальери, не может создать такой же. Но вот именно тот самый факт, что Сальери
Сальери ставит Моцарта рядом с Рафаэлем и Данте. Но ведь тем самым он снова и снова выдает невольно тайну своего
Счет, который Сальери предъявляет Моцарту, подобен счету, который великий инквизитор предъявит Христу: «Зачем же ты пришел нам мешать? <…> И если за тобою во имя хлеба небесного пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станется с миллионами и с десятками миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного? <…> О, конечно, ты поступил тут гордо и великолепно, как Бог, но люди-то, но слабое бунтующее племя это – они-то боги ли? <…> Клянусь, человек слабее и ниже создан, чем ты о нем думал! Может ли, может ли он исполнить то, что и ты? Столь уважая его, ты поступил, как бы перестав ему сострадать, потому что слишком много от него и потребовал… Чем виновата слабая душа, что не в силах вместить столь страшных даров?»
Инквизитор все-таки не распинает второй раз Христа, а отпускает его. Иван рассказывает: «Когда инквизитор умолк, то некоторое время ждет, что пленник его ему ответит. Ему тяжело его молчание. Он видел, как узник все время слушал его проникновенно и тихо, смотря ему прямо в глаза и, видимо, не желая ничего возражать. Старику хотелось бы, чтобы тот сказал ему что-нибудь, хотя бы и горькое, страшное. Но он вдруг молча приближается к старику и целует тихо его в его бескровные девяностолетние уста. Вот и весь ответ. Старик вздрагивает. Что-то шевельнулось в концах губ его; он идет к двери, отворяет ее и говорит ему: “Ступай и не приходи более… не приходи вовсе… никогда, никогда!” И выпускает его на “темные стогна града”. Пленник уходит.
– А старик?
– Поцелуй горит на его сердце, но старик остается в прежней идее».
Алеша раскрывает секрет инквизитора: «Самое простое желание власти, земных грязных благ, порабощения… Никакого у них нет такого ума и никаких тайн и секретов… Одно только разве безбожие, вот и весь секрет их. Инквизитор твой не верует в Бога, вот и весь его секрет».
Иван отвечает: «Хотя бы и так! Наконец-то ты догадался. И действительно так, действительно только в этом и весь секрет, но разве в этом не страдание, хотя бы для такого, как он, человека, который всю жизнь свою убил на подвиг в пустыне и не излечился от любви к человечеству?»