Осознавалось ли противоречие между тем, что я слышал дома и что мы слышали в школе? К двойственному душевному состоянию и привыкать не надо было, с этим родились и выросли, воспринималось, как нечто тебе присущее, носили, по выражению Оскара Уайльда, словно собственный пиджак. Слышал я и оставался невосприимчив к тому, что слышал от старших, хотя доверял им. Разоблачительные речи на меня не действовали, как в раннем детстве оставался глух к требованиям не лазать по крышам. В школу, наслушавшись дома критических речей, шел и вместе со всеми, без задней мысли, кричал «Ура!». У меня и эксцесс просталинского славословия случился. Проходили мы по химии доменный процесс, задали нам сделать сообщение о том, как варят сталь, в химии был я слаб и к своему сочинению «приварил» отрывок из Барбюса о связи имени Сталин и слова сталь. У нас дома была эта книга, я притащил её в школу и на уроке зачитал с полстраницы. Пока читал, меня мучило выражение на лице химички. Она моей декламацией была то ли возмущена, то ли напугана. Оказывается, книга считалась изъятой, химичке это, очевидно, было известно, а я узнал лишь в годы референтуры, получив доступ в спецхран.
Мы с ранних лет жили в состоянии само собой разумеющегося оруэллианского двоедушия, осознавать которое начинали лишь с возрастом. В чем отличие от универсального лицемерия, без которого люди не живут нигде? На Западе неназывание вещей своими именами – сложная система (изначально в конституции и до сего дня рабство заменено
Испытанное мной в «зеленые годы» я понял, когда много позднее прочел разбор романа «Война и мир» Константином Леонтьевым. Не мог он, толстовский современник, не заметить анахронизм: персонажи 12-го года, Болконский или Безухов, думают и говорят, как люди шестидесятых годов. Испытывают они муки и сомнения в духе позднейшего времени, когда самоугрызения сделались обязательными среди людей мыслящих, послуживших материалом для русского гамлетизма. А Леонтьев предлагал вспомнить «Капитанскую дочку»: от Пугачевского бунта Пушкин находился по времени ещё дальше, чем Толстой от войны с Наполеоном, однако, словно переселившись на шестьдесят с лишком лет назад, воссоздал психику людей «осьмнадцатого столетия», лишенных резиньяции. Петруша Гринев, ставший клевретом бунтовщика, двусмысленность своего положения переживает «не по-гамлетовски». В сталинское время большинство из нас чувствовали и мыслили по-гриневски, и ушел Сталин до наступления нашего гамлетовского возраста.
Случалось, бывал я нонконформистом, но в границах лояльности. Взрослые, окружавшие меня, особенно деды, «дети позитивистского века», стояли за факты, и к этому я привык, загипнотизированный словами, какие слышал от старших:
«Тов. Капица! Все Ваши письма получил.
В письмах много поучительного…»