Выражением глаз Рубин напоминал нашего давнего соседа – Лёвки-цыгана старший брат. Говорили про брата: работал палачом, расстреливал. У него в глазах, кроме мрака, виднелось… нет, не зверство, мертвечина, словно и сам был неживой. Жил у нас за стеной, на темной лестнице с ним страшно было встретиться глазами. Говорили, взялся он за такую работу, чтобы свои жилищные условия улучшить. Среди палачей могли быть и мстители, сыновья жертв послереволюционного террора. Ситуация универсальная, Грэм Грин ситуацию описал: «Правда ли, что у вас портсигар из человечьей кожи? – Правда, из кожи того, кто насмерть замучил моего отца».
Жили Левка с братом без родителей, и никто не знал, почему. Помещались они во флигеле, занимали чердачную комнату. Когда Лёвка высовывался из окна, его черно-кудлатая голова торчала из-под самой крыши. А мы, переставая пинать ногами пустую консервную банку, которой за неимением мяча играли в футбол, пытались соблазнить его спуститься, если не хватало у нас вратаря или защитников: каждый хотел быть форвардом, вроде Бескова или Боброва, играть в нападении. Левка в ответ сверкал зубами, улыбаясь, ему во двор выходить было запрещено. К вечеру, после футбола, в который мы гоняли дотемна, жутко было возвращаться домой: входишь в неосвещённое парадное и видишь неживые глаза.
Рубин «казнил» книги: ещё не были созданы книжные тюрьмы с «закрытыми» отделениями, вредное не прятали – обезвреживали. Ножницами и бритвой резал Рубин, изымал титульные листы с
Рубин определял в документах закрытых, я же открыто следовал его советам и нередко слышал: «Зачем так говорить?» Как зачем? Так это называется! С нас, филологов, спрос. Роман спуску нам не давал, если не знали мы точных названий. Попробовали бы мы не отличить декаданс от модернизма, неоклассицизм от классицизма! «Пусть нас определяют в отдаленном будущем», – предложил в полемике пожилой поэт. На себе, видно, испытал, как определения превращались в обвинения. Вернадский записал в дневнике: приверженность дарвинизму стала «мерилом политической благонадежности». Это в науках естественных, а в науках «неестественных», как называли гуманитарные дисциплины, мерило – верность реализму. Модернизм превратился в ругательство, кто ругался терминами, а кто утверждал, что, присмотревшись к модернизму, мы увидим, что это вовсе и не модернизм, это подлинный реализм. Современный! Шла сплошная игра словами без зазрения совести и без понимания смысла слов, в результате ареопагитика сделалась неквалифицированной. Раз не может быть модернистом советский поэт, делали вид, будто поэт-модернист отношения к модернизму не имеет. Так о Пастернаке писал Синявский А. Д. (он же Абрам Терц): в стихах поэта – сама природа. Однако Андрей Донатович (мы работали вместе), вероятно, знал: не «природа», а эйдетическая редукция, опосредование сознанием, уроки Марбургской школы, которую поэт прошел в молодости: «И пахнет сырой резедой горизонт». Но попробуй дать определение! Что последовало бы в ответ, причем, со всех сторон, если взять и написать: «Борис Пастернак, псевдоклассицист, испытал воздействие модерниста-протонациста Стефана Георге»?
Мастера противоположного толка, цепляясь за определения как обвинения, выдвигали политические поклепы. Те и другие преуспевали, не проясняя вопроса и пользуясь путаницей, одни говорили о писателе лучшее, но выдуманное, другие говорили худшее, тоже вымышленное. Одни судили, чтобы писателю не навредить, другие – навредить. Одни защищали, другие нападали: ложь во спасение против лжи на уничтожение, произвол в ответ на произвол, произвол определений и оценок.