Поразили меня отношения между хозяином и работником, прямо по Гегелю. Пока скотовод работал на хозяина (работал круглые сутки), хозяин слушался работника. Железнодорожному магнату ковбой указывал: «Сделаем, как я решил!» Как только хозяин скончался, на ферме умерло увлечение черными короткорогими, ковбой получил расчёт и вернулся в свою Дакоту.
При всем окружавшем нас у Итона миротворении, держались мы начеку, ни лишнего слова, ни случайного жеста, ни шага непродуманного. Давали интервью для прессы, выступали по местному телевидению. Одно из выступлений шло по программе «Встречи с необычными собеседниками». В очереди из «необычных» были мы поставлены первыми, но подошла передача, и нас попросили пропустить вперед необычного, стоявшего за нами и с виду очень обычного. Он, видите ли, торопится! Подозреваю, потеснить хотят. Что совершил он сверхнеобычного, что мы должны ему очередь уступить? Объясняют: в одиночку под парусом пересек Атлантический океан. Мы с Шашириным пересекли океан на корабле, и нам не нужно долго объяснять, что значит плавание по тем же водам в утлой посудине. Через Атлантику шли словно по озеру, а у Нью-Фаундленда – волны до небес. Такая волна, капитан объяснил, сорвет привязанный на палубе контейнер величиной с вагон и швыряет как спичечный коробок, срывая палубные надстройки, в предыдущем рейсе смыло капитана. Согласились мы пропустить без очереди водоплавающего субъекта.
Внешне ничем не примечательный, быстро, торопясь, рассказал перед камерой, как он ставил паруса и тянул шкоты, когда же перед камерой усадили меня, я ожидал, что и мне станут задавать вопросы специальные – иппические. Мореплаватель говорил о парусах, меня как кучера спросят о зге или о дуге. А спросили, как у нас расценивается политическая линия господина Итона. Такого натиска я не ожидал и говорю: «У нас мистер Итон ценится на более высоком уровне, чем политическое руководство, его уважает наш народ». Ляпнул, а потом ночь не спал: в моих словах наши инстанции могли усмотреть
Каждое наше слово и каждый наш шаг неисповедимыми путями доходили до Москвы и становились известны ипподромному начальству – это мы с доктором узнали, когда вернулись домой. Но про телепередачу, как ни удивительно, не задали ни одного вопроса, зато добивались, проверяя поступившие к ним сведения, сколько мы позволяли себе лишнего. Мы, если и позволяли, то во имя мира и дружбы! На ферму приходили к нам эмигранты-соотечественники, завязались знакомства.
С тех пор знакомства у меня расширялись по мере того, как мне поручили контактировать уже не по линии Московского ипподрома, а налаживать научные связи под эгидой Института Мировой литературы им. Горького, но американцы затруднялись понять, где же я работаю: к ним попал не критиком – кучером. Письма они адресовали на Ипподром им. Горького. Получил письмо: «Дмитрию. Цена без конверта четыре копейки», – ответ на моё новогоднее поздравление. Товарную спецификацию приняли за обратный адрес, и – дошло!
Сколько у меня было связей, я ощутил, когда связи оборвались, и меня словно штормом выбросило на густо населенный необитаемый остров: участь ветеранов, хотя и холодной войны, одиночество в толпе, описанное Дефо в никем нечитанной третьей части «Робинзона Крузо», где речь идёт о жизни в огромном городе – Лондоне.
Мое время
«Дабы держать свой народ в единстве и преданности, государь не должен тревожиться о том, что его могут счесть жестоким».
Экземпляр книги Макиавелли, который был у нас дома, нёс следы изъятий: предисловие вырезано, на титуле имя автора предисловия вымарано. Эта книга будто бы лежала у Сталина на столике возле кровати. Лежала или не лежала, но как отклик оппозиции на утверждение сталинской власти была выпущена в 1934 г. издательством Academia, которым руководил оппозиционер Каменев. К нам книга попала изуродованной из Иностранки – Библиотеки иностранной литературы, там в молодости работал мой отец, а книги «обезвреживал» его приятель В. С. Рубин. В мое время Владимир Семенович, первый мой наставник по реферированию, состоял консультантом Иностранной Комиссии Союза писателей, с 30-х годов застыла у него в глазах тоска, будто руки ещё не отмыл. Совесть в нём ропщет, оттого и безутешен, сознавая, что прощения ему не будет.