О вражде двух выдающихся ученых в назидание нам, младшим сотрудникам, рассказывал Уран Абрамович Гуральник, до начала 60-х Ученый Секретарь ИМЛИ, а в сталинские времена – секретарь ОЛЯ (Отделения языка и литературы). Называл он громкие имена соперников, я называть не буду: вражда и приемы борьбы типичны, склока светил, не угасая, шла по нормам и правилам времени. Обозначу научные величины, помня урок Арнольда, Х и Y.
Академик Х хотел получить Сталинскую премию, а член-корреспондент Y, входивший в Комитет по присуждению премий, мечтал стать академиком. X говорил: «Пока я жив, не быть ему академиком». Y: «Не получить ему премии, пока я жив». Труд академика выдвинули на соискание высшей награды, член-корр дал отзыв: «Не может не вызывать недоумения, что на Сталинскую премию выдвинут труд, противоречащий сталинским установкам». Премии не дали одному, звания академика – другому. Разбираться не стали, свара, только начнись, еще неизвестно, чем кончится, чья сторона окажется сильнее в схватке за чистоту сталинских установок.
Рассказывал Гуральник и о том, как в кругах академических произошла смена власти. Когда он был Ученым Секретарем ОЛЯ, то кабинет делил с академиком Мещаниновым. Крупнейший маррист, возглавлявший Отделение, по его словам, отличался усидчивостью и пунктуальностью: ни минуты не опаздывал на службу и отсиживал своё от звонка до звонка. И вдруг на глазах у Гуральника среди рабочего дня поднялся главный филолог из-за своего письменного стола и ушёл, удалился без единого слова, оказалось, безвозвратно.
Всеми ему доступными мимико-риторическими средствами Уран Абрамович старался передать силу испытанного им потрясающего впечатления: солидный, выдержанный, пожилой, занимающий в своей области наивысшее положение учёный сановник встает и уходит. Можно подумать, в туалет пошёл, а он навсегда ушёл из сферы многолетней деятельности.
Гуральник говорил, что Мещанинов был вежлив, обходителен, а историки филологической науки установили, что он, находясь у научной власти, даже не подвёл под монастырь кое-кого, не считая тех, которые уже были подведены. Чего же он покинул поле боя? Услышал топот дальний и присмирел. Раздался ему зов, подобный крику солдат, ворвавшихся во дворец, чтобы арестовать Временное Правительство, или команда матроса, разгонявшего Учредительное собрание: «Кончилось ваше время». Кончилось время марристов, пришло время виноградовцев. Вождь проигравшей партии знал, как оно бывает, когда
«В языкознании приятие советских норм означало марризм, официально поддерживаемую лингвистическую доктрину».
В шестидесятых годах я услышал, что двоюродная сестра Бориса Пастернака, Ольга Фрейденберг, этнограф, предвосхитила современный структурализм и самого Леви-Стросса. «Предвосхитила», – так, без колебаний, сказал мне сведущий венгерский фольклорист Мартон Иштванович. За предвосхищение ей и попало? На такой вопрос Мартон ответа не знал, и чтобы им сказанное проверить, снял я трубку и по старой памяти позвонил профессору, читавшему нам в Университете курс лингвистики. Почтенный профессор ответил, однако не сразу. Попросил: «Одну минуту, я спрошу у жены».
Зачем же выдающийся знаток стал спрашивать чьего-то мнения, как бы считая нужным сделать сноску? Если бы речь шла о факте, специалист сразу бы ответил «да» или «нет», но таковы были времена, надо всем по-прежнему нависал давящий вопрос отошедшей эпохи: надо знать или не надо? Вопросы теории по-прежнему решались партийно по мере выяснения личных отношений: кого признавать или не признавать.
Пока ждал я ответа, в трубке, издалека, слышались голоса: «Леви-Стросс… Фрейденберг…» – шло деловое обсуждение, словно в штабе принималось решение, считать или же не считать, что предвосхитила.
Вернулся профессор к телефону и сказал по-прежнему вежливо, но твердо: «Нет, не предвосхитила». Так решили супруги-ученые.
Мой профессор считался нераскаянным сторонником Марра, а его жена, тоже лингвистка, пропагандировала «порочные теории Блюмфельда». Приверженность «порочным» взглядам сошла с рук языковедам-супругам. Другим попадало и за меньшие грехи – очередная тайна нашей советской истории. Марризм называют лингвистикой официальной, словно решение было принято в ЦК и Совете Народных Комиссаров, хотя как и почему так считалось, не выяснено. Но в книгах пишут: «Инспирированный верховной властью разгром марризма…» Власть разгромила ею же учреждённую доктрину? Лучше бы выяснить, кто кого инспирировал.