Туман задрожал от еле слышного гула, и где-то в белёсом месиве над холмом промелькнуло желтоватое пятно, словно городской фонарь заблудился и взмыл в небо.
– А ты – это тоже лишнее, что ли?
Волшебник закрыл глаза и сделал ещё один шаг.
– Я нашёл тебя примерно в этих местах, Кальвин. Десять лет назад. Ты не помнил ничего, кроме своего имени, был наг и говорил, как взрослый. Ты ступал, не касаясь земли, и я долго не мог убедить тебя спуститься… Уже тогда время было отмерено. Пора обрывать связи, Кальвин.
– Я. Не. Хочу. Ты меня слышишь?
Он улыбнулся, не размыкая век.
– Слышу. А знаешь, что лучше всего разрушает связи? Предательство, Кальвин.
Волшебник сделал ещё один шаг и оказался почти вплотную ко мне. Клочья тумана налипли на его лицо то ли сахарной ватой, то ли плесенью.
А потом он вдруг резко подался вперёд и толкнул меня со всей силы. Я отшатнулся – и сорвался с обрыва.
…никогда не думал, что первое его прикосновение будет таким…
Конечно, я упал, но почему-то вверх.
Сердце осталось где-то внизу.
…Они предали меня уже тем, что умерли.
Я слушаю медсестру рассеянно. Она плачет – кажется, она знала всех нас троих, или её отец знал нас, он тоже сейчас воюет где-то. Медсестра говорит, что я-де родился в рубашке, что и не таких на ноги ставили, что ожоги – ерунда, а то, что я не разбился, упав с такой высоты, это уже само по себе чудо, какое раз в сто лет случается.
Мне всё равно.
Девять дней назад нас было трое. Мы делили последний табак и сворачивали папиросы из страниц моего «Тодда-Счастливчика», а капитан утверждал, что остался последний рывок, последний месяц войны, не больше, и надо продержаться совсем немного, а потом уже праздновать – не важно, что, победу или просто наступление мирных дней. Границы всё равно уже не станут прежними, как и мы, и главное – остановить это безумие… Но это уже не сбудется никогда.
Для нас.
Симон говорил, что война под конец решила сожрать нас всех, и он оказался прав.
– Отпустите меня, – прошу я, задыхаясь, и хватаю медсестру за руки, за край белого халата. – Пожалуйста. Мне туда нужно, к ним. Они ждут, я точно знаю. У нас последний вылет должен быть вместе…
У медсестры, которая могла быть моей просто старшей сестрой, вокруг глаз и губ – сетка ранних морщин, а скулы обветренные и покрасневшие, и всё лицо мокро от слёз. Я знаю, почему она плачет – она думает, что я сошёл с ума, но это не так. Мне прекрасно известно, что и Уильям, и Симон, и все те безумно влюблённые в небо мальчишки, с которыми мы начинали двенадцать лет назад, мертвы. Но в то же время я знаю, что здесь, в госпитале, мне не место.
Наши войска покинули Йорсток девять дней назад, и если не догоню их сейчас – не догоню уже никогда, и навечно останусь вращать шестерёнки этой громоздкой машины войны.
Здесь слишком светло и отвратительно пахнет карболкой пополам с застарелым потом; кажется, и от меня тоже.
– Бедный, бедный мальчик… – почти беззвучно шевелит губами медсестра, холодным полотенцем отирая моё лицо, а я продолжаю допытываться: