За щелястым забором женщина тихонько баюкала ребенка: «Баю-бай, баю-бай». Отец послушал, послушал и сел, обхватив голову руками, окаменел. Потом пружинисто поднялся и вышел на крыльцо.
Сразу же за калиткой начинался большой луг с травой по колена. Грузовик продавил на нем след. Лошадь, переходя с места на место, высоко взбрасывала стреноженные ноги, вскидывала голову, фыркала и громко жевала траву. Вдали белели, точно озера, заросли ромашек. Такая же трава и цветы — во дворе. Они мели по ногам, пачкали колени пыльцой. Солнце палило. Разопревшая трава пахла сеном. Жужжала зеркально-зеленая муха, словно туго натянутая струна. Прихотливым ручейком вилась бесконечно печальная песенка. Это пела молоденькая татарка. Она штукатурила сарай. Ее комбинезон и выцветший красный платок на голове — в присохших лепешках глины. Она тянула серебристую нить странной татарской мелодии.
Отец жадно смотрел на мягкие легкие громады облаков. Они бесшумно и медленно вываливались из-за сопок, точно там было гигантское пожарище. Облака вобрали в себя ослепительное сияние солнца. Полные величия, зноя и света, они обложили небо и замерли, призывая к себе.
Мне на миг показалось, что я вижу облака глазами отца, слышу песню, как он, болею его болью.
Из коридора звонким горошком просыпался неожиданный телефонный звонок. Отец вздрогнул, шагнул в прохладный сумрак. Я метнулась из травы и села на чисто выскобленное, пропеченное солнцем скрипучее крыльцо. Отец, зажмурив глаза, держал трубку и, поглаживая горло, кого-то спрашивал:
— Совсем?.. Осенью?..
Он долго слушал, не разжимая ресниц. В золотом проеме открытой двери все жаловалась и призывала татарская песня. Можно было подумать, что отец слушал ее, а совсем не собеседника. Наконец он медленно и внятно проговорил:
— Счастливо доехать. Пусть вечно для вас светятся цветы.
Я чуть не вскрикнула. Шагнула в дверь. Отец уже повесил трубку. Словно во сне мне привиделось, что лицо его в сумраке тоже светится, как те цветы.
— Зачем ты?! Зачем ты! — крикнула я, обнимая его. А потом зашептала: — Я все, все знаю. Зачем ты?.. Ради меня? Неужели же я перестала бы любить тебя? Уважать? Мне было бы с мамой неплохо. И я была бы твоей дочерью, как всегда. Ведь ты заслужил свое счастье!
— Успокойся! — сказал отец. — Ничего особенного не было.
— Не притворяйся! — крикнула я.
— Что ты, что ты! — Отец ласково засмеялся, но вдруг лицо его побледнело, и на лбу показалась испарина. Я бросилась за лекарством.
Потом его увезли к морю. Там он умер.
…«Когда ты увидишь эти строки, меня уже не будет. А я хочу, чтобы ты чувствовала меня живым.
Сейчас глубокая ночь, шумит вечное море, бросая на берег волны, — и никого…
Представь же, представь меня живым! Вот по этой странице двигается моя теплая рука, скрипит перо, страницу обдает мое дыхание, на нее падает лохматая тень. Сейчас это письмо в моей руке, придет минута — и оно будет в твоей. Вот, когда ты станешь его читать, пусть тогда зазвучит мой голос. Я хочу в эту минуту ожить и склониться через твое плечо. Хоть через тебя, хоть на миг, но я хочу ожить…»
Я закрыла глаза и ярко представила отца, услыхала скрип двери, его шаги. Вот он склоняется надо мной, вот он говорит: «Я так люблю тебя, люблю жизнь, небо, ветер, леса… Не хочется уходить с этой земли».
Нет, нет, я совсем не читала, а просто смотрела на письмо, а рядом звучал родной голос: «Вот ты сидишь, а на тебя в открытое окно дует ветер, шевелит мои страницы. С улицы долетают голоса людей, далекая музыка, шелест деревьев…»
Все так и есть, все так!
«Ты живешь! И как хорошо, что я дал тебе жизнь! И что я всегда был с тобой.
Я ни в чем не раскаиваюсь. Да, я любил и люблю ее. Но я люблю и тебя. С тобой мне не хватало ее, а с ней — не хватало бы тебя. И так и этак — плохо. Но я был нужнее тебе. А совести моей нужнее была ты.
Обнимаю тебя, уходя в свой далекий, безвозвратный путь…»
И так ясно услыхала я голос отца, что вздрогнула и, плача, мысленно сказала: «Ты сейчас все, все увидишь, что любил, моими глазами увидишь, моими ушами услышишь, моим сердцем почувствуешь. Ты сейчас будешь жить!»
Я выбежала на улицу. Над землей стояла призрачная белая ночь. К луне мчалось облако, похожее на вздыбленного коня. Ветер бился о здания.
«Вот, вот видишь? — говорила я. — Вот луна, вот белая ночь. Деревья мечутся, заламывают сучья-руки, шарахаются друг от друга. Бьются черные крылья теней. И никого. Пустынно. Огромная тревожная ночь. Теперь увидел? Ты идешь со мной. Сейчас ты увидишь дорогое для тебя».
Ветер трепал мои волосы, белое платье. Ветер гудел в водосточных трубах. Яростно шумела листва.
Из театра уже выходила толпа зрителей — спектакль окончился.
За кулисами было шумно и людно. Реквизитор протащил охапку клацающих шпаг, костюмерша уносила бархатные камзолы и черные сатиновые плащи, парикмахер собирал со столиков парики. Актеры мазали вазелином лица, снимали ватой грим.
Рысакова уже надевала шляпу, когда я стала на пороге гримировочной. Актриса вздрогнула. Наверное, лицо мое и расширенные глаза очень походили на отцовские.