Выпив жидкого чая, чтобы не возбуждать на ночь сердце, она залила огонь и оказалась в густом мраке. Затихла на минуту, глядя на смутно проступающее черное озеро, похожее на громадную, недвижную реку между гор. От звезд по всей этой реке протянулись вглубь серебряные ниточки. Небо было светлее гор, оно резко оттеняло их изломы, вершины. Должно быть, где-то там, за ними, подсвечивая их, всходил месяц.
Какая величавая тишина! Ее еще сильнее подчеркивала вода, негромко и ласково шлепая своими ладошами по спинам камней.
Травина наслаждалась подобными деталями, как лакомка сладостями. Она любила найти неожиданное сравнение, художественный образ. Кроме удовольствия, это ей давало возможность чувствовать себя выше других. Она коллекционировала открывшиеся ей образы, детали. Это было ее тайным увлечением.
Травина, как в нору, забралась во тьму низенькой палатки, влезла в спальный мешок и сразу же ее опьянила дремота.
Мысли путались, вспыхивали, гасли, точно солнечные водоросли на дне бегущей Бии: «Ехать — чудо! Поезда, самолеты, автобусы. Одна. И никто меня не знает… Одна… И никто не знает, что я за человек, где живу и как живу, о чем думаю, что чувствую, кого люблю, зачем и куда еду?.. Одна. И только Алтай со мной… Леса, реки, облака… Автобус мчится. В нем чужие друг другу люди. Каждый живет сам по себе. И это хорошо. Покойно, чисто. Вот сидит Кунгурцев. Ни одна ниточка не связывает меня с ним. И как от этого легко, свободно. Пусть едет. И другие пусть едут. И я еду. Не нужно мешать друг другу. Мы и так пролетные птицы. Откуда-то прилетели, недолго покружимся над лесами и долами, поклюем что бог послал и улетим куда-то безвозвратно… Так зачем же этот короткий миг загромождать всякими нелепостями, сложностями, которые лишают нас свободы? Страсти, горести, слезы, терзания… Зачем они?»
Мысли спутались, затуманились. И последнее, что она услышала и поняла: о палатку звучно щелкнул твердый жук. И от этого стало еще радостней.
В райкоме комсомола Кунгурцеву сразу же повезло: секретарь был на месте.
Кабинет недавно отремонтировали. В нем резко пахло скипидаром, краской. Небольшая комната напоминала об яичном желтке. Стены были светло-желтые, пол тоже выкрасили почти желтой блистающей краской. Подошвы еще слегка прилипали к нему. Солнце било прямо в голое, без шторы, окно, захлестывало комнату желтой душной жарой. Среди этой яичной желтизны бруском неба лежал ярко-синий подоконник.
В углу прижались стол и два стула, вот и вся мебель, и от этого кабинет казался удивительно пустым, неуютным, как новенькая, незаселенная квартира.
Секретарь Фетисов, со строгими, сросшимися на переносице бровями, с непреклонным, режущим взглядом зеленых глаз, слушал Кунгурцева, сурово сжав мальчишеские пухлые губы. Он соглашался, поддакивал, обещал заняться девочкой, создать комиссию для проверки.
— Конечно, мы добьемся, чтобы ребенок получил нормальные условия для развития, — сказал он суховато.
Кунгурцев пристально посмотрел на него и вдруг, тоже строго и сухо, заявил:
— Мы, в областной газете, надеемся на вас. Если есть сигнал, нужно немедленно реагировать. Я долго не могу задерживаться здесь.
Фетисов медленно поднялся.
Лицо его стало совсем молоденьким, оно подернулось нежным румянцем.
— Ладно! — сказал он. — Идемте разбираться!
Сначала нагрянули к соседям Бородулихи. Фетисов действовал напористо и стремительно. Он расспрашивал соседей, брал письменные свидетельства, нажимал на тех, которые увиливали: дескать, хлопотное это дело, разговоров не оберешься.
— Вы это бросьте! Знаем мы ваше: «Моя хата с краю!», — распалялся он.
Фетисов поднял на ноги всех соседей. И все они утверждали в один голос: жить в таких условиях ребенок не может.
— Ну, все ясно! — и Фетисов ринулся на штурм Бородулихи.
Изба ее смотрела заплатанными оконцами на бурлящую Бию, на дверях клочьями висели остатки войлочной обивки, завалинка тонула в сероватой лебеде. Дом был без сеней, без крыльца, и двери открывались прямо во двор, кое-как огороженный сучковатыми жердями. На трубу было надернуто ведро без дна.
В избе Кунгурцев и Фетисов увидели почерневшие, давно не беленные стены, облупившуюся плиту, картофельные очистки и грязную посуду на столе. В нос им ударила резкая капустная кислота и редечная вонь.
Бородулиха, в засаленной телогрейке и в кирзовых сапогах, набросилась на них:
— Какое ваше собачье дело! Не суйте свои носы! Мое дите, и никому я его не отдам. Ишь ты, заявились указчики! Заворачивайте оглобли! Я здесь хозяйка!
Ее обрюзгшее лицо, должно быть, когда-то было красивым. Но от прежнего сохранились только плавные дуги черных бровей, такие брови в старину называли на Руси «соболиными».
Кунгурцев попытался говорить с Бородулихой по-доброму, но она осыпала его изощренной бранью.
— Послушайте, гражданка! — оборвал ее Фетисов. — Неужели вы уж настолько опустились, что забыли свой долг?
— Ты не агитируй меня, указчик!
— Мы вас привлечем! — взвился Фетисов.
— Я вот тебе привлеку! — Взбешенная хозяйка схватила со стола кринку.
Они торопливо вывалились из избы.