И тут Огастин услышал, как отворилась дверь гостиной и в холле зазвучали голоса. Семейный совет закончился; слышны были приближающиеся шаги: сначала Вальтера, а за ним Адели, Франца и Отто…
Предостерегающе шепнув детям: «Achtung!»[26] — Огастин повернулся к двери — надо было спасать положение! Двое опростоволосившихся стражей замерли на своем посту с растерянными, безжизненными, как рождественские ежегодники, лицами — они даже не пытались что-либо предпринять, и Огастину пришлось самому взяться за дело: он довольно бессвязно забормотал что-то о лесоводстве и сумел увлечь за собой Вальтера и всех остальных в другое, более безопасное место.
После этого Огастин снова вернулся на свой наблюдательный пост в холле и пребывал там в ожидании Мици до следующей трапезы, но Мици не появилась и тут.
Для второго завтрака в Лориенбурге вообще не существовало твердо установленного часа, а в эту субботу он состоялся на редкость поздно. Тем временем какой-то ловкий доброжелатель (подозрение Огастина пало на Лиз) проник в столовую и совершил форменное чудо, пытаясь восстановить там порядок. Тем не менее, когда завтрак был наконец подан, пушинки еще кое-где летали, и Вальтер, явно удивленный тем, откуда они могли взяться, то и дело бурно выказывал раздражение по этому поводу.
Дети смотрели в свои тарелки и, казалось, не слышали его воркотни, но Адель подчеркнуто громко изливалась в извинениях перед гостем.
— Это, конечно, все наш лисенок, — говорила Адель. — Видно, приволок сюда подушку, распотрошил ее и сделал из комнаты курятник… Но увы, — присовокупила она, — нельзя же, как говорит Вальтер, наказывать лисят — они ведь не понимают!
И она едва заметно подмигнула Огастину, когда ее водянисто-голубые глаза перехватили его взгляд.
9
Итак, в эту субботу в Лориенбурге все шло обычным путем. Мици не выходила из своей комнаты, Огастин, подкарауливая ее, беспокойно слонялся по дому до самого обеда, о вчерашней попытке переворота никто уже не упоминал, и Гитлер, казалось, был забыт.
А тем временем совершенно выбитый из седла после своего провала Гитлер — покалеченный, отчаявшийся во всем беглец — укрылся наконец от идущей по его следу полиции в Уффинге, небольшом поселке на берегу Штафельзее — озера с множеством маленьких островков, расположенного у подножия Баварских Альп в широкой Аммерской долине, простирающейся до Гармиша. Гитлер бросился туда не потому, что дом Ханфштенглей сулил ему безопасность, а просто в силу инстинкта, который заставляет затравленного зверя укрыться в какой-нибудь знакомой норе в ожидании неминуемой гибели. Несколько лет назад американская матушка Пуци приобрела в окрестностях Уффинга ферму, а прошедшим летом Пуци и Элен тоже купили себе здесь маленький домик неподалеку. Пуци и Элен, молодая супружеская пара, были единственными, пожалуй, людьми во всей Германии, которые, как думалось Гитлеру, любили его самого и таким, как он есть.
Пуци, или официально доктор Эрнст Ханфштенгль, будучи наполовину американцем, участия в войне не принимал. Когда началась война, он был студентом Гарвардского университета, а потом — уже в Нью-Йорке — женился на американской девушке, немке по происхождению. В послевоенной Германии эта одаренная, музыкальная немецко-американско-немецкая пара, естественно, принадлежала к несравненно более интеллигентному кругу, нежели их случайный протеже, с которым они свели знакомство на митинге в парке, однако же им он не представлялся в таком омерзительно-карикатурном виде, как доктору Рейнхольду и его приятелям. Впрочем, когда они пытались ввести в узкий круг богатой мюнхенской интеллигенции этого несколько утомительного, но весьма энергичного, поразительно наивного, но и поразительно способного, а порой и чрезвычайно забавного фигляра, с Гитлером в обществе всякий раз случалось что-нибудь такое, что его раздражало и ставило в тупик, вследствие чего он постоянно чувствовал себя там не в своей тарелке и, чтобы сквитаться, принимал высокомерно-презрительный тон. Но на музыкальных вечерах здесь, в Уффинге, в обществе только Пуци и Элен (или иной раз с уныло-липким молодым Розенбергом для мебели) он становился самим собой и расцветал. Тогда он бывал душа нараспашку и мог блеснуть, и это находило отклик, да еще какой! Малютка Эгон, тот просто-таки обожал своего «смешного дядю Дольфа», ибо Гитлер каким-то непостижимым образом умел обвораживать детей (способность, которая, похоже, всегда сопутствует пагубной склонности к воздержанию — даже когда это вынужденное, тайное и извращенное воздержание, как у Гитлера).